Силаев Александр
Шрифт:
Если кто-то начинает верить в добрую волю, он просто накладывает на себя ограничения, сразу дающие преимущества тем, кто существует без ограничений. При этом равновесие то же, только баланс смещается и застывает в новой точке: там, где уверовавший в интернационализм что-то проигрывает. Допустим, белая раса начинает верить в дружбу народов, а цветные не верят, но хотят оторвать кусок могущества и хорошей жизни — систему трясет, и она принимает новое положение, где часть власти перешла от белым к цветным. Заметьте, какой фактический результат: мир не стал добрее, только белая раса уронила статус, а китайцы, негры и арабы его подняли.
Представьте, что кто-то сочиняет правила честной жизни, но по этим правилам начинает играть только часть людей. Допустим, такие правила: в денежных делах верить на слово, договора не подписывать, арбитраж упразднить. И будет от этого экономия сил и нервов. И некоторые начинает играть по хорошим и добрым правилам, а другие играют по злым и недоверчивым. Вторые обманывают первых, вот и весь достигнутый результат. Мир стал честнее? Наоборот. Увеличилась упорядоченность системы? Да нет, кругом развал и энтропия. Для того, чтобы новые правила имели смысл, требуется выполнение их от каждого, без единого исключения, которое сразу же своим бытием опровергнет всю воздвигнутую конструкцию. И вместо желаемого мы получим прирост энтропии и понижение уровня энергетической напряженности. Потому что жить проще, обманывать проще, а усилия для этого нужно меньше. Жизнь становится примитивнее. И так случится. Исключения из новых и честных правил будут всегда — потому что такая онтология, так мир устроен. Нас даже не интересуют причины, по которым будут исключения. Важно, что без них невозможно и лучше с самого начала об этом знать. И не вводить правила честной жизни.
Вот такой сильно профанированный пример. Но он дает ответы на все поставленные вопросы: упрощенно содержит в себе и метаполитику двадцатого века (конец гегемонии ариев на земле), и ту роль, которую могло сыграть на земле христианство. Там ведь тоже маразм введения добрых правил, на деле ведущий не к добру, а к искривлению пространства жизни: принявшие закон себя теряют, а не принявшие самоутверждаются за счет искривления, поддерживая в системе первоначальный уровень хаоса и насилия. И неважно, сколько этих непринявших, любого числа хватит. Важно, что зло никуда не денется, а верные алгоритмы жизни перепищутся на искореженный лад, путая статусы, смещая оценки, давая ситуациям извращенный смысл. И не было другой роли. Но и эту христианство не сыграло.
С христианством вообще получается интересно, если мы признаем ницшеанский анализ за рассмотрение наиболее высокого уровня. Уровень доказывается просто. За сто лет никто в этой точке его не опровергал, даже не пытался — то есть никто не выходил и не спорил с ним на философском языке, как полагается, потому что там спорить нечего. Там только матерились, причем разнополярные деятели: Соловьев, Сартр, Поппер. Мамардашвили дурного не говорил: определенный тип воспитанного сознания просто все по-своему интерпретирует, экстремисткий пафос стирает, хлопает по плечу и говорит: ну брат, мы с тобою, оказывается, единомышленники. Хотя какие, к черту, единомышленники?
Так вот, ницшеанство долбает бога, причем каждый удар правилен. Только из рассмотрения выпадает мелочь, что долбится все-таки отсутствующее в реальной истории. Христианство никогда не играло большую роль в пространстве реальных фактов. И это фундаментально, но это не замечается. Мы заходим в то место, где стоял Ницше, подбираем нить и крутим дальше: и вот нам открывается, что феномена «чудовищное христианство» все-таки не существовало в таком масштабе. Суть не в том, что оно не чудовищно. В ницшенской трактовке христианство действительно ужасная штука, причем трактовка в принципе не оспорима, выше нее не возьмешь. Вся соль в том, что не существовало никакого христианства. Вот эти двадцать веков — его на самом не было как определяющего фактора жизни. А именно в таком значении видели его сторонники и противники.
На самом деле Европа очень аккуратно локализовала свою религию, просто выкинув ее из ряда жизненных сфер. Были короли христианами? А дворянство? А крестоносцы? Вряд ли христовы проповеди что-то значили в жизни ландскнехтов и трубадуров, ученых и воров, ремесленников и торгашей. Неужели христианской была классическая русская аристократия? Пушкин христианин? Лермонтов христианин? Люди занимались любовью и убивали, изъяснялись по-франзузки и матом, плеткой секли чернь и требовали сатисфакции с дворянина, пили вино и проигрывались в дым. И эти славные ребята были христиане? Неужели непонятен формальный характер так называемой веры? Крестились, венчались, захаживали в церковку по воскресным дням. Откупались.
Христианство субпассионарно по всем базовым установкам, а парни были пассионарии и посылали чуждую им религию. Так было с аристократией всех европейских стран. А судьба нации всегда определялась пассионарной элитой. Она рождает эстетический идеал, ведет внешнюю экспансию и держит внутренний строй. В Европе была пассионарная аристократия, кипела пассионарная жизнь, а изначально враждебная этому религия занимала отведенный ей угол. За приделами этого угла ее влияние сводилось к возданию почестей пустым формам. Так повелось с самого начала вплоть до кончины бога, выпавшей на девятнадцатое столетие.
Там было как бы два мира: верхне-пассионарный и религиозно-угловой. Христианству достались монастыри, души грешников, церковь в каждом селе, немалые деньги и почести. Это много для бывшей презренной секты, но слишком мало для рассчитывающих на мировую тотальность. Христианство ведь претендовало на абсолютную власть и всеобщий контроль, и полное доминирование своих ценностей. Инквизиторы хотели судить весь мир. И иезуиты. И каждый уважающий себя монах хотел судить мириады грешников. Но этого не случилось. Наоборот, христианство оказалось встроенным в мирскую систему. Встроенным функционально.