Шрифт:
Она еще застегивала пуговицы на гимнастерке, а в дверь уже постучала соседка, с которой они по утрам всегда вместе шли в лечебный корпус.
– Можно к тебе?
– Входи.
Вошла соседка, рентгенолог Розалия Павловна – худая, маленькая, в очках, с седыми перекрашенными волосами, которые она зачем-то стала отпускать, хотя раньше, когда она коротко стриглась, это было ей больше к лицу.
Розалия Павловна, которую, несмотря на возраст, все звали без отчества, Розочкой, следила за собой, делала маникюр и занималась гимнастикой, а теперь вот даже отпускала волосы, по все равно, глядя на нее, казалось, что она совершенно не думает о своей внешности, такая уж она была какая-то вся нескладная, особенно в военной форме.
– Ну, как? – спросила Розочка.
– Давай для разнообразия помолчим.
– Отчего ты такая грубая?
– Я не грубая. Я неразговорчивая. Пойдем, а то опоздаем.
Легонько подтолкнув, она пропустила соседку вперед.
Попавшаяся им навстречу в аллее молоденькая девчонка-нянечка поздоровалась с ней с таким выражением лица, как будто тоже что-то знала. А может, только показалось: на воре шапка горит!
Встретив нянечку, она усмехнулась тому, как и эта и другие нянечки звали их с соседкой: ее – молодой докторшей, а Розочку – старой, хотя Розочка старше не так уж намного, всего на семь лет.
– Чего фыркаешь? – спросила Розочка.
– Ничего, – сказала она, подумав про себя; «Вот в мне будет через семь лет – сорок семь, как Розочке, и я буду старой докторшей… Нет, я не буду… А вообще, что будет через семь лет? Разве можно сейчас представить себе, что с кем будет через семь лет?»
И она еще раз тревожно вспомнила о своих взрослых сыновьях…
14
Серпилин положил поверх белья и меховой безрукавки пачку книг, которые достал по его заказу в Москве Евстигнеев, защелкнул чемодан и поглядел на часы – даже обидно, что так быстро собрался. Семь сорок. В восемь тридцать – по коням. А она придет самое раннее за десять минут до этого. Не успеет раньше. Это у них только так называется – пятиминутка.
Оглядев комнату – не забыл ли чего, он увидел на подоконнике отпитую на треть бутылку коньяка и, покрепче вдавив в нее пробку, снова открыл чемодан и положил бутылку.
Коньяку он выпил вечером – оскоромился по случаю неожиданного прихода Шмакова. Оказывается, Шмаков уже несколько дней лечился здесь же, рядом, в санатории. Но только вчера вечером узнал и приковылял на костылях, незадолго до отбоя.
Просидели полтора часа за коньяком, вспоминая, как все это было тогда, в сорок первом, когда Шмакова прислали в полк комиссаром.
Шмаков после своего ранения вернулся на кафедру экономики в Московском университете. Как был отличный человек, таким и остался. Только ноги нет, по самое некуда, до бедра, и мучается с этим – культя болит, не дает покоя. Одну операцию сделали, грозят второй.
Шмаков приводил на память данные о военном потенциале немцев, взятые по американским источникам, – с чем начинали и с чем остаются: выходило, что, несмотря на все американские и английские бомбежки, уровень выпуска военной продукции у немцев по многим пунктам все еще не падал, а по некоторым – даже рос. Но это из последних сил. Потенциальные возможности на пределе.
Слушая все это, Серпилин с уважением вспомнил, как еще тогда, летом сорок первого, идя из окружения, его комиссар говорил, что немцы зарываются, спешат заглотать больше, чем могут. И видел в этом их страх перед долгой войной, на которую не хватит потенциала.
Теперь, задним числом, корень из этой задачки извлечь не так уж мудрено, но в сорок первом надо было иметь хорошую голову на плечах, чтобы при непосильной тяжести обстоятельств продолжать думать, а не просто выть от горя.
И не в Архангельском за коньяком тогда все это говорилось, а в лесу, грызя размоченный в воде последний сухарь, у обочины дороги, по которой всю ночь с грохотом шла немецкая техника.
«Да, это был комиссар! – подумал Серпилин, глядя на Шмакова, сидевшего напротив него, прислонив к столу костыли. – Вот уж воистину повезло мне тогда!»
– Стою теперь почти там же, где начинали с тобой воевать.
– Подзатянулась война, плохо немцы считали, – сказал Шмаков.
– У нас перед войной тоже не сказать, чтоб все хорошо сосчитано было.
– Верно, – согласился Шмаков. – С одной поправкой: их отсчет войны – с того дня, какой сами себе выбрали, признали себя готовыми. А наш – вынужденный, мы с двадцать второго июня начинать свой отсчет не собирались. Надеялись, что начнется в сорок втором или даже в сорок третьем…
– То-то и плохо.
– Ну, это уже другая материя. Мое дело – считать. И то, что у немцев война была худо сосчитана, чем дальше, тем очевидней.
– Вообще-то они счетоводы неплохие, – сказал Серпилин. – Только, может, те из них, которые поближе к истине считали, в свое время слова для доклада не получили? – Он посмотрел на Шмакова и подлил в рюмки коньяку. – Выпьем, Сергей Николаевич.
Ему вдруг надоел весь их умный разговор про немецкую бухгалтерию войны, потому что был на земле еще и другой счет – своим могилам на своей земле. Пока все еще на своей. Только на юге несколько румынских уездов заняли, а все остальное пока на своей. А надо к этой осени шагнуть так, чтобы уже не на своей.