Шрифт:
– Вот ваше добро, - сказал я.
– Антонина принесла к тайнику возле прощи. Припасы для бандитов. Припасы для бандитов и для вашей старшей доченьки, которая скрывается в лесах, вместе с ними. Заберите обратно. Пригодится в хозяйстве!
Он ничего не ответил. Казалось, разоблачение не очень удивило его. Только острый кадык вздрогнул.
– Что же вы молчите?
– сказал я.
– Я ведь должен арестовать вас. Говорите что-нибудь!
Прошла еще минута.
– Говорите же!
– Я повысил голос.
– С чего это вы помогаете бандитам? По доброй воле или как? Или Ниночку жалеете?.. Лучше скажите здесь, мне.
Темнело быстро, как это бывает в сентябре. Только снопики конопли на огороде да золотые шары светились желтым, словно вобрали в себя за день солнечный свет и теперь понемногу излучали его.
– Я не хочу верить, что Антонина пособница бандитов!- крикнул я, схватив его за руку. Это была изувеченная рука, она вяло, как будто сама по себе, попыталась высвободиться, и я тут же отпустил ее.
– Вы слышите, я не верю! Это вы заставили ее, вы! Зачем? Думаете, поможете старшей дочери? Бросьте. Плюньте. Погубите и Антонину, и себя. Пусть лучше ваша старшая явится. Гораздо лучше. Вы же кормите убийц!
Я уже не мог остановить себя и, кажется, начал его перевоспитывать. Убеждать. А ведь я терпеть не мог слов. Я был последователем лейтенанта Дубова, тот говорил: "Либо лаской, либо палкой, но только не словами".
Не помню, долго ли я объяснял Семеренкову всю пагубность его поведения. Наверно, я разошелся. Но его молчание заставило меня и вовсе выйти из себя, клапан сорвался.
– Старый дурак, - сказал я.
– Тебе уже, наверно, за сорок! Чего это я взялся учить тебя уму-разуму, если ты молчишь, как затычка в бочке? Или не можешь забыть, как ты у благодетеля Горелого на заводике работал? На суде тебя приведут к знаменателю! Загремишь дальней дорогой в казенный дом, будешь кирпичи месить, а не глечики. Но какого черта ты тащишь с собой младшую? Ты эгоист, вот кто! Чем она виновата? Думаешь, если она тебя любит, ты имеешь полное право испортить ей жизнь? Черт криворукий! А еще, говорят, в городе учителем был. Ты что, изменничать сюда приехал, а?
Здорово я начал ему втолковывать. Все популярнее и популярнее, под стать бабке Серафиме. Но он сидел, как индейский вождь, прислонясь к стенке и уставив свой неподвижный горбоносый профиль в небо. Его покорное молчание и долготерпение бесили больше всего.
– Скажи спасибо Советской власти, что она действует по Закону!
– кричал я.
– Полицай бы тебя поставил к стенке и вышиб мозги, А Советская власть с тобой разговоры разговаривает, гореловское охвостье!
Я говорил ему как глухарчанин глухарчанину, столкнувшись на узком мосту. Проще выражаться вскоре стало невозможно.
– Замолчи, - ответил он вдруг. Тихо ответил.
– Замолчи, Иван Капелюх. Что ты себя Советской властью называешь? Я тебя ведь хлопчиком помню. Свистульки тебе дарил, когда ты приходил на завод. Если научился на войне стрелять и получил от Советской власти оружие, ум-разум ты не мог получить. Это каждый сам зарабатывает. А в твои годы все очень просто.
Он повернулся ко мне. В закатном свете лицо его казалось темно-красным, словно вылепленным из червинки. И морщины темнели резко, как борозды от шпателя.
– Да я бы этих бандюг своими руками задушил, если б мог, - сказал Семеренков, и его густой "капитанский" голос сорвался в сип.
– Что ты можешь понять, ты, молокосос?
– Но-но, - сказал я.
– Ты... не шибко-то, Семеренков... Понимаешь!..
Я не очень убедительно ему возразил. Когда у немолодого уже мужика голос срывается от едва сдерживаемого плача, это что-нибудь да значит!
– Ты думаешь, с Горелым справился?
– спросил Семеренков.- Саньку Конопатого убил - и справился?
– Ага, значит, ты этого бандюгу знаешь! Что ж молчал?
Но на этот раз Семеренков, пойманный на слове, ничуть не испугался.
– Не понимаешь ты, кто Горелый, - продолжал гончар.- Зверь он, хитрый зверь... Да .ты по сравнению с. Горелым - кузька, он еще не брался за тебя по-настоящему... Он все Глухары разнесет, если захочет.
И ничего не ответил. Слова в Семеренкове бились друг об друга и едва выскакивали сквозь сдавленное горло. Хриплые, измятые слова, они долго прятались в нем. На глазах гончара появились слезы. Чувствительные они какие были, Семеренковы! Терпеть не мог чувствительности. Бывали в жизни минуты, когда я сам больше всего боялся разреветься.
– Ты думаешь, почему она молчит? Почему она ни с кем не разговаривает, доченька моя, Тоня?
Левая рука его сделала конвульсивное движение - то ли касаясь растущего на круге длинношеего глечика, то ли приглаживая воображаемую детскую головку.
– Они сюда перед уходом фашистов пришли - Горелый с дружками. Ночью. Он ведь раньше к Нине сватался, Горелый. Обещал заводик от батьки на меня переписать. Много чего обещал... Видать, полюбил. А как она могла его, полицая-душегуба, полюбить? Вот он ночью с дружками и пришел, Горелый... За ней!