Шрифт:
Кажется, это был фильм об американском саксофонисте Чарли Паркере в Париже - как он спивается и погибает. Сережа его смотрел множество раз, и его так и распирало поделиться с другими. Только после смерти Сережи я понял, какие параллели с собственной судьбой высматривал он в этом фильме.
О смерти Довлатов думал много и часто - особенно после того, как врач сказал ему, чтоб предостеречь от запоев - ложь во спасение, - что у него цирроз печени. В "Записных книжках" есть на эту всегда злободневную тему несколько смешных и серьезных записей:
"Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни, как таковой".
"Возраст у меня такой, что, покупая обувь, я каждый раз задумываюсь:
А не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?"
"Все интересуются - что там будет после смерти?
После смерти - начинается история".
"Божий дар как сокровище. То есть буквально - как деньги. Или ценные бумаги. А может, ювелирное изделие. Отсюда - боязнь лишиться. Страх, что украдут. Тревога, что обесценится со временем. И ещё - что умрешь, так и не потратив".
Пошли умирать знакомые и ровесники, и Довлатов говорил об этом с каким-то священным ужасом, словно примеряя смерть на себя. В связи со смертью Карла Проффера, издателя "Ардиса", он больше всего удивлялся, что смерть одолела такого физически большого человека. На что я ему сказал, что мухе умирать так же тяжело, как слону. Повесился Яша Виньковецкий - и Довлатов рассказывал такие подробности, словно сам присутствовал при этом. Был уверен, что переживет сердечника Бродского, и даже планировал выпустить о нем посмертную книжку - и ему было о чем рассказать. Заболевшему Аксенову предсказывал скорую кончину - тот, слава богу, жив до сих пор. У себя на ответчике я обнаружил Сережино сообщение об умирающем Геннадии Шмакове, нашем общем, ещё по Ленинграду, знакомом:
Володя, я не помню, сообщал ли я вам довольно-таки ужасную новость. Дело в том, что у Шмакова, у Гены, опухоль в мозгу и он в общем совсем плох. В больнице. Операция там и так далее. Счастливо.
О смерти он говорил часто и даже признался, что сделал некоторые распоряжения на её случай - в частности, не хотел, чтобы печатали его скрипты и письма. Как-то, уже в прихожей, провожая меня, спросил, будут ли в "Нью-Йорк таймс" наши некрологи. Я пошутил, что человек фактически всю жизнь работает на свой некролог, и предсказал, что его - в "Нью-Йорк таймс" - будет с портретом, как и оказалось.
Настал последний, трагический август в его жизни. Лена, Нора Сергеевна и восьмилетний Коля на даче, в Нью-Йорке липкая, мерзкая, чудовищная жара, постылая и постыдная халтура, что бы там ни говорили его коллеги, на радио "Свобода" с ежедневными возлияниями, наплыв совков, которые высасывали остатние силы, случайные приставучие бабы, хоть он давно уже, по собственному признанию, ушел из Большого Секса. И со всеми надо пить, а питие, да ещё в такую жару - погибель. Можно сказать и так: угощал обычно он, а спаивали - его.
Нет ничего страшнее в его предсмертной судьбе, чем друзья и женщины. У меня записан рассказ той, с которой он встретился за несколько дней до смерти (та самая коллекционерка, о которой Сережа говорил, что через её п...у прошла вся русская литература в изгнании), - она и сама считает, что виновата в его смерти. Так, не так - не мне судить, это её mea culpa, а мне ничего не остается, как наложить замок на уста мои. Рассказ о его последних днях вынужденно, поневоле неполный.
Когда он умер, Нора Сергеевна, которая, томясь, могла заставить Сережу повезти её после полуночи смотреть с моста на Манхэттен, крикнула мне на грани истерики:
– Как вы не понимаете! Я потеряла не сына, а друга.
Услышать такие слова от матери было жутковато.
Трагедия веселого человека.
Хочу, однако, кончить это его посмертное "соло" на веселой ноте.
Он никак не мог свыкнуться не только со смертью, но с возрастом, оставаясь в собственном представлении "Сережей" - как в юности, хоть и подкатывало уже к пятидесяти, до которых ему не суждено было дожить год и несколько дней. Время от времени он - не скажу, что раздражался, скорее удивлялся, что я его моложе, хотя разница была всего ничего: мы оба военного разлива, но Довлатов родился в сентябре 41-го, а я в феврале 42-го. И вот однажды прихожу домой, включаю ответчик и слышу ликующий голос Сережи, который до сих пор стоит у меня в ушах:
Володя, это Довлатов. Я только хотел сказать, что с удовольствием прочитал вашу статью во "Время и мы". Потом подробнее скажу. И ухмыльнулся, потому что Перельман [редактор журнала] в справке об авторах написал, что вы в 33-м году родились. Теперь я знаю, что вы старый хрен на самом деле. Всех целую. Привет.
ЕЛЕНА КЛЕПИКОВА
ТРИЖДЫ НАЧИНАЮЩИЙ ПИСАТЕЛЬ
Недавно (но уже в прошлом столетии) Соловьев в Нью-Йорке делал фильм "Мой сосед Сережа Довлатов". Помимо самого Довлатова, в фильме были задействованы те, кто мог о нем интересно вспомнить. Пригласили и меня вспоминать. Оказалось, мне было что. Более того, моя память о Сереже (я только так его звала и впредь буду), и прежде всего - о ленинградском горемычном Сереже, безуспешно обивающем четырнадцать лет напролет пороги журнальных редакций, - заработала так интенсивно, что фильмовой вставки не хватило и захотелось оглянуться ещё раз уже на бумаге.