Шрифт:
— Между прочим, кто этот юный вельможа? — спросил Штрум.
Постоев проговорил вполголоса:
— Он с недавнего времени работает в отделе науки Центрального Комитета.
— Знаете, — сказал Штрум, — у меня удивительное чувство. Мне кажется, что упорство наше в Сталинграде — это упорство Ньютона, упорство Эйнштейна, что победа на Волге знаменует торжество идей Эйнштейна, словом, понимаете, вот такое чувство.
Шишаков недоуменно усмехнулся, слегка покачал головой.
— Неужели не понимаете меня, Алексей Алексеевич? — сказал Штрум.
— Да, темна вода во облацех, — сказал, улыбаясь, оказавшийся рядом молодой человек из отдела науки. — Видимо, так называемая теория относительности и может помочь отыскать связь между русской Волгой и Альбертом Эйнштейном.
— Так называемая? — удивился Штрум и поморщился от насмешливой недоброжелательности, проявленной к нему.
Ища поддержки, он посмотрел на Шишакова, но, видимо, и на Эйнштейна распространялось спокойное пренебрежение пирамидального Алексея Алексеевича.
Злое чувство, мучительное раздражение охватило Штрума. Так иногда случалось с ним, ошпарит обида, и большой силы стоит сдержаться. А потом уж дома, ночью он произносил свою ответную речь обидчикам и холодел, сердце замирало. Иногда, забываясь, он кричал, жестикулировал, защищая в этих воображаемых речах свою любовь, смеясь над врагами. Людмила Николаевна говорила Наде: «Опять папа речи произносит».
В эти минуты он чувствовал себя оскорбленным не только за Эйнштейна. Каждый знакомый, казалось ему, должен был говорить с ним о его работе, он должен был быть в центре внимания собравшихся. Он чувствовал себя обиженным и уязвленным. Он понимал, что смешно обижаться на подобные вещи, но он был обижен. Один лишь Чепыжин заговорил с ним о его работе.
Кротким голосом Штрум сказал:
— Фашисты изгнали гениального Эйнштейна, и их физика стала физикой обезьян. Но, слава Богу, мы остановили движение фашизма. И все это вместе: Волга, Сталинград, и первый гений нашей эпохи Альберт Эйнштейн, и самая темная деревушка, и безграмотная старуха крестьянка, и свобода, которая нужна всем… Ну вот все это и соединилось. Я, кажется, высказался путанно, но, наверное, нет ничего яснее этой путаницы…
— Мне кажется, Виктор Павлович, что в вашем панегирике Эйнштейну есть сильный перебор, — сказал Шишаков.
— В общем, — весело проговорил Постоев, — я бы сказал, перебор есть.
А молодой человек из отдела науки грустно посмотрел на Штрума.
— Вот, товарищ Штрум, — проговорил он, и вновь Штрум ощутил недоброжелательность его голоса. — Вам кажется естественным в такие важные для нашего народа дни соединить в своем сердце Эйнштейна и Волгу, а у ваших оппонентов просыпается в эти дни иное в сердце. Но над сердцем никто не волен, и спорить тут не о чем. А касаемо оценок Эйнштейна — тут уж можно поспорить, потому что выдавать идеалистическую теорию за высшие достижения науки, мне думается, не следует.
— Да бросьте вы, — перебил его Штрум. Надменным учительским голосом он сказал: — Алексей Алексеевич, современная физика без Эйнштейна — это физика обезьян. Нам не положено шутить с именами Эйнштейна, Галилея, Ньютона.
И он предостерег Алексея Алексеевича движением пальца, увидел, как заморгал Шишаков.
Вскоре Штрум, стоя у окна, то шепотом, то громко передавал об этом неожиданном столкновении Соколову.
— А вы были совсем рядом и ничего даже не слышали, — сказал Штрум. — И Чепыжин как назло отошел, не слышал.
Он нахмурился, замолчал. Как наивно, по-ребячьи мечтал он о своем сегодняшнем торжестве. Оказывается, всеобщее волнение вызвал приход какого-то ведомственного молодого человека.
— А знаете фамилию этого молодого вьюноши? — вдруг, точно угадывая его мысль, спросил Соколов. — Чей он родич?
— Понятия не имею, — ответил Штрум.
Соколов, приблизив губы к уху Штрума, зашептал.
— Что вы говорите! — воскликнул Штрум. И, вспомнив казавшееся ему непонятным отношение пирамидального академика и Суслакова к юноше студенческого возраста, протяжно произнес: — Так во-о-о-т оно что, а я-то все удивлялся.
Соколов, посмеиваясь, сказал Штруму:
— С первого дня вы себе обеспечили дружеские связи и в отделе науки и в академическом руководстве. Вы как тот марктвеновский герой, который расхвастался о своих доходах перед налоговым инспектором. Но Штруму эта острота не понравилась, он спросил:
— А вы действительно не слышали нашего спора, стоя рядом со мной? Или не хотели вмешиваться в мой разговор с фининспектором?
Маленькие глаза Соколова улыбнулись Штруму, стали добрыми и оттого красивыми.
— Виктор Павлович, — сказал он, — не расстраивайтесь, неужели вы думаете, что Шишаков может оценить вашу работу? Ах, Боже мой, Боже мой, сколько тут житейской суеты, а ваша работа — это ведь настоящее.
И в глазах, и в голосе его была та серьезность, то тепло, которых ждал от него Штрум, придя к нему казанским осенним вечером. Тогда, в Казани, Виктор Павлович не получил их.
Началось собрание. Выступавшие говорили о задачах науки в тяжелое время войны, о готовности отдать свои силы народному делу, помочь армии в ее борьбе с немецким фашизмом. Говорилось о работе институтов Академии, о помощи, которую окажет Центральный Комитет партии ученым, о том, что товарищ Сталин, руководя армией и народом, находит время интересоваться вопросами науки, и о том, что ученые должны оправдать доверие партии и лично товарища Сталина.