Шрифт:
Ее везли домой в просторной машине Станислава Ивановича, она, не поджимая ног, лежала на заднем сиденье. Она лежала, прикрытая своим любимым одеялом, — оно поехало за ней в больницу, чтобы передать ей привет от десятков привычных, славных вещей, вещиц, предметов, что радовались ее возвращению и ждали ее. Оно пахло тем милым домашним запахом, который Маша всегда сразу же ощущала, входя с улицы в родной дом.
Дома Машу раздели, уложили в постель.
Ей казалось, что она сразу же забудет о палате, о скрипучих подушках, о жестяных мисочках. Но оказалось — не так. Только о палате она и говорила. Привычные ей ложечки, чашки, картины, книги смущенно молчали, а Маша рассказывала.
Она в лицах показала историю об убиенной студентке, как Петровна сообщила о воскресшем поросенке.
— Что за слова, прелесть, краски, какая разительная точность! — говорил папа. — Все запишу, право же!
И выпуклые глаза его блестели радостно, возбужденно, так, как блестели они, когда он слушал музыку.
Потом пришел Владимир Иванович Барабанов с женой навестить Машу, и папа попросил ее снова спеть Клавину песню, рассказать об угрюмой Варваре, крикнувшей Маше: «Ты чего оскаляешься?»
Маша рассказывала, то басила, то говорила умильно, как Тихоновна, и все смеялись и восхищались: «Поразительная сочность, богатство речи, слова какие меткие, как живая вода, ваша электронная машина, Володя, таких слов никогда не придумает».
А Маше нравилось, что все восхищаются ее рассказами о больничной палате… Ее не радовало одобрение лишь одного человека — папы. Ей хотелось, чтобы именно папе было неприятно, стыдно, что она передразнивает палатных больных, а он восхищался и смеялся ее рассказам и все просил их повторить.
Потом все пили чай возле ее кровати и разговаривали: наконец утверждено строительство нового района, и на месте поля, огородов и деревушки возникнут красивые многоэтажные строения.
И снова Маша посмотрела на папу.
А когда гости ушли, папа поставил на проигрыватель пластинку, восьмую скрипичную сонату Бетховена, и сказал:
— Для тебя, моя милая, только для тебя на этот раз, не для меня. В ознаменование твоего возвращения к прежней твоей жизни.
И из неторопливого, важного и плавного движения электрического диска рождалось сотни раз слышанное и одновременно другое — внезапное, пронзительно-новое — боль, горе, разлука, бесприютные седины, смятение, одиночество…
Музыка играла, а Маша вдруг громко заплакала.
— Да что с тобой, — проговорил папа, — ведь это такое совершенство, наслаждение, радость, чего же ты…
Но что же делать… как исправить…
За дни Машиного отсутствия все дома стало не хуже, а даже лучше — милей, красивей, любимей, и все же все стало другим — и знакомые люди, и ложечки, и картины, и книги, и музыка, и папа, и мама.
1963
ФОСФОР
1
Тридцать лет тому назад, окончив университет, я уехал работать в Донбасс.
Я получил назначение химика в газоаналитическую лабораторию на самой глубокой и жаркой шахте Донбасса — Смолянка-11.
Глубина ствола Смолянки была 832 метра, а продольные на восточном уклоне лежали на глубине больше километра. Смолянка пользовалась плохой известностью — на ней происходили внезапные выделения рудничного газа и пыли, нечто вроде подземных цунами. При внезапных выделениях сотни тонн штыба и угольной пыли засыпали подземные выработки.
Романтика захватила меня — самая глубокая, самая опасная, самая газовая шахта в СССР. Меня покорила поэзия Донбасса — потоки лампочек, прочерчивающие пунктиром ночные степные дорожки, протяжный вой сирен среди тумана, черные терриконы, угрюмое зарево над металлургическим заводом.
Но две великие силы — романтика и поэзия — не смогли заглушить моей глупой «мальчуковой» тоски по Москве, по московским друзьям, которых я очень любил.
Мне отвели двухкомнатную квартиру в шахтерском поселке, в инженерском не было свободных коттеджей.
Квартира была справная — просторные комнаты, большая кухня, сарай для угля, две кладовки с дощатыми полами. В такой квартире хорошо жить с семьей, обзавестись хозяйством. А я завез в квартиру пружинный матрац, чайник, стакан, ложку и нож. Матрац без козел я установил посередине комнаты, под лампочкой. Если я сидел на матраце и пил чай, чемодан, поставленный на попа, служил столом. Ел я тогда мало, больше курил. У меня в ту пору болели зубы, и я иногда до утра ходил по комнате и курил. А если боль несколько успокаивалась, я ложился на матрац, читал и курил. К утру комната была полна дыма, а консервная банка, служившая пепельницей, не вмещала окурков.