Шрифт:
УИЛЬЯМ БЛЭНЧЕРД ДЖЕРРОЛД
ИЗ КНИГИ "ЛУЧШИЕ ИЗ ЛУЧШИХ: ДЕНЬ С ТЕККЕРЕЕМ"
Можно ли забыть, хоть раз увидев, эту осанистую фигуру и величественную голову? Вот он идет, всегда один, без спутников, по холлу "Реформ-клуба" или по тихим, просторным коридорам "Атенеума", высматривая уголок, где можно поработать час-другой, исписывая четким почерком, таким же, как у Питера Кэннингема или у Ли Ханта, крохотные листки бумаги - они всегда лежали у него в кармане; вот он глядит в окно задумчивым или печальным и усталым взором, неторопливо шествует по Флит-стрит по направлению к Уайт-Фрайерс или в "Корн-хилл" - странная фигура, словно не от мира сего. Кто из знавших его не помнит, как славный старина Теккерей - так нежно называли его близкие друзья - грустный или веселый шагает по лондонским улицам? Он, как и Диккенс, был яркой и неотразимой личностью. Наверное, не было на свете двух людей, столь разных по уму и по характеру, как два этих писателя, увенчанные мировым признанием, и все же по влиянию на окружающих они были равны и схожи. У Диккенса сила была живая, быстрая, дышавшая здоровьем и словно исходившая от мощного мотора, разогреваемого изнутри огнем; у Теккерея она была спокойная, величественная, легко и широко струившаяся, подобно полноводному ручью. О внешности и об осанке Готорна кто-то сказал, что они "скромно-величавы", я нахожу, что это можно отнести и к Теккерею. Я много раз дивился про себя тому, как много общего у этих двух людей, идет ли речь об умственных или физических особенностях. Как и Готорн, Теккерей шел по жизни "одинокий, словно туча", впрочем, то была туча с серебряной подкладкой, о чем нам всем не нужно забывать. Лица обоих становились и печальны и серьезны, когда они считали, что на них никто не смотрит, и оба временами бывали "замечательно подвержены веселью". В обоих зачастую проглядывало что-то детское, мальчишеское, но это чувствовалось и в таланте Диккенса, и в даре моего отца. Когда я слушаю рассказы Филда о том, как Готорн радовался морю или как он, такой большой и одинокий, смотрел в ночное небо, мне кажется, что это сказано о Теккерее. Теккерей напоминал Готорна и тем, что грустное, торжественное выражение, подобно маске, вдруг слетало с его лица, мгновенно покрывавшегося тысячью морщинок, и раздавался громкий и веселый смех. Я помню, как однажды потешался мой приятель, рассказывая в "Реформ-клубе", что только что у двери "Атенеума" расстался с Теккереем, который, будучи не в силах сторговаться с привезшим его извозчиком, задумал разрешить возникший спор орлянкой на таких условиях: если выигрывает Теккерей, противной стороне достанутся два шиллинга, а если счастье отвернется от писателя, извозчик получает шиллинг. Фортуна улыбнулась Теккерею, и он потом неподражаемо описывал, с каким достоинством, как истый джентльмен, извозчик принял поражение. Впрочем, бывало и совсем иное. Не раз случалось так, что он не мог освободиться от брони суровости даже при встрече с близким другом, попавшимся ему на улице. Вдвоем с приятелем, который знал и Теккерея, мы как-то встретили его, трусившего верхом по Флит-стрит в сторону Уайт-Фрайерс, - он выглядел так странно. Мой спутник бросился к нему, но он едва коснулся шляпы кончиками пальцев и, не сказав ни слова, не дрогнув ни единым мускулом лица, застывшего, как гипсовая маска, проехал дальше. Топнув ногой от удивления, мой друг воскликнул: "Поверите ли вы, что мы не расставались с ним до четырех часов утра, что он был веселее всех в компании и распевал "Наш преподобный доктор Лютер"?"
Не нужно забывать, что Теккерей был человеком слабого здоровья и не щадил себя в работе. На протяжении многих лет его терзали разные недуги, которые он выносил стоически и к миру храбро обращал свое спокойное, прекрасное лицо "великого Ахилла, которого мы знали" и любили - любили тем нежней, чем лучше знали. Конечно, миру внешнему, тем посторонним, среди которых он бывал впервые, он не внушал любви, а часто даже и приязни. В таком кругу он был невозмутим и холоден, словно поверхность металлического зеркала. В "Бриллианте Хоггарти", в той восхитительной главе, где Сэмюел Титмарш едет в карете леди Бум, есть следующий отрывок: "Хоть я и простого звания и слыхал, как люди возмущаются, если кто так дурно воспитан, что ест горошек с ножа, или просит третью порцию сыру, или иными подобными способами нарушает правила хорошего тона, но еще более дурно воспитанным я почитаю того, кто обижает малых сих. Я ненавижу всякого, кто себе это позволяет, а строит из себя светского господина, и по всему этому я решился проучить мистера Престона" {У. М. Теккерей. Собр. соч. в 12-ти томах, т. I, пер. Р. Облонской.} Сэмюел Титмарш и впрямь проучил мистера Престона. В этих словах содержится разгадка светского поведения писателя. Он был кумиром малых сих, но обливал презрением проныр, старавшихся втереться в общество аристократов и вымещавших все свои пинки и унижения на тех, кто был от них зависим. Малейшее проявление любви и доброго расположения со стороны простых людей необычайно трогало писателя, и это замечательное чувство (достойное лишь просвещенной личности) нигде не выразилось ярче, нежели в тех диковинных словах, в которых автор посвящает "Парижские очерки" своему портному мосье Арецу:
"Сэр, увидеть и восславить добродетель, где бы она ни открывалась нам, и рассказать о ней своим собратьям в назидание и с тем, чтоб вызвать в них заслуженное восхищение, благой удел для всякого, кто бы он ни был. Несколько месяцев тому назад, представив автору сих строк довольно скромный счет за изготовленные вами по его заказу сюртуки и панталоны и услыхав в ответ, что неотложное удовлетворение означенной претензии его бы чрезвычайно затруднило, вы так ему сказали: "Mon Dieu {Боже мой (фр.).}, не думайте об этом, сэр, и если вы испытываете денежные затруднения, что так естественно для джентльмена, живущего в чужой стране, у меня дома есть тысячефранковый билет, которым вы вольны распоряжаться, как вам заблагорассудится". Знание истории и жизни подсказывает мне, что люди редко совершали столь достохвальные поступки, и, получив такое предложение от портного и человека мало мне знакомого, я счел это событием настолько поразительным, что, сделав вашу добродетель общим достоянием, довел до сведения английской нации и ваше имя, и достоинства, за что прошу у вас прощения. Позволю себе к этому прибавить, сэр, что вы живете в бельэтаже, что ваше платье превосходно и сидит отлично, а ваша плата и разумна и умеренна, и разрешите положить к вашим стопам сей скромный дар в знак восхищения".
Будем же лицезреть его, когда он благорасположен, когда этот огромный человек с большой сереброкудрой головой, по временам суровый, молчаливый и торжественный, добр к малым сим и страждущим, любим детьми и женщинами; будем же лицезреть "великого Ахилла, которого мы знали".
ДЖОРДЖ ЭЛИОТ
ИЗ ПИСЬМА К СУПРУГАМ БРЭЙ
13 ноября 1852 года
"Эсмонд" - самая обескураживающая из всех книг, какие только можно себе помыслить. Помнишь, дорогая, как тебе не понравился "Франсуа-найденыш" Жорж Санд? Так вот, в "Эсмонде" та же коллизия: герой на протяжении всей книги любит дочь, а под конец женится на матери.
ЭДИТ СТОРИ
ИЗ ВОСПОМИНАНИИ И ДНЕВНИКОВ
Я вывозила Анни (его дочь) на ее первый бал в Ратуше, и меня привело в умиление, как заботился отец о том, какое платье она наденет, как будет выглядеть и весело ли ей будет на балу. Он не ложился спать, дожидаясь ее возвращения, чтобы услышать от нее подробный рассказ, пока впечатления были еще свежи в ее памяти, и от души насладился восторженным описанием увиденного ею великолепия. Выходя на прогулки, он нередко навещал нас, беседовал с Эдит о всякой всячине, вместе с ней обсуждал ее наряды и даже пересчитывал носки "mon petit frere" {Моего братца (фр.).}, к которому относился с живым интересом. Зимой следующего года Теккерей приехал в Бостон и, помню, обедал у нас на Роу-стрит в день рождения нашего Уолдо, когда тому исполнился год; Теккерей называл его "Генрихом Восьмым" и подарил малышу первый в его жизни золотой. (Возвращаясь к горестной зиме в Риме, когда умер ее старший сын, миссис Стори вспоминает, что) в то время мы умоляли его забыть о нас, не погружаться с нами в бездну скорби, а отдохнуть душой среди своих близких, согреваясь столь заслуженной им сердечной любовью и заботой. Но Теккерей не желал слышать об этом и постоянно приходил к нам. Невозможно забыть, с каким душевным участием и состраданием разделял он наше горе, словно сам потерял сына. Однажды мне попался старый детский башмачок, который пробудил во мне столько мучительных воспоминаний, и Теккерей до глубины души тронул меня, когда вместе со мной плакал над этим башмачком. Мало кто мог бы понять так, как он, что значила для матери эта маленькая вещица. Те, кто судил о Теккерее по внешности и манере держаться, называли его циником, но природа наделила его самым чутким и верным сердцем на свете, он умел глубоко сострадать и щедро протягивал руку помощи. Мне думается, он был искренне привязан к нам - и мы отвечали ему горячей любовью и получали истинное удовольствие от встреч с ним. В узком кругу он говорил много и охотно, но в большом обществе казался неразговорчивым.
Теккерей бывал у нас постоянно. Когда он впервые появился в моей комнате , то показался мне добрым великаном, и я сразу же потянулась к нему всем своим детским сердцем. Разница в возрасте совсем не смущала меня, я просто не замечала ее. По сей день я помню Теккерея таким, каким увидела его тогда: большое тело, огромная голова, внимательный взгляд, очки в золотой оправе, - по моему детскому разумению, единственная деталь в его облике, заставлявшая усомниться в том, что он настоящий великан.
В те дни, когда добрый великан не приходил, ничто не радовало меня, и глаза мои то и дело обращались к двери в беспокойном ожидании. Тогда я еще не догадывалась о том, что смогла оценить лишь с годами, - какое же отзывчивое сердце было у этого человека, если он отказывался от прогулок по Риму, где все для него было интересно, отказывался от встреч со своими многочисленными друзьями и шел туда, где в полутемной комнате ждал его больной ребенок, прикованный к постели. Теккерей садился на край кровати или же очень близко придвигал к ней кресло и, о радость, читал мне "Кольцо и розу" главу за главой. Когда чтение заканчивалось, мы обсуждали то, что происходило с героями сказки так, как если бы они были реальными живыми людьми. Я держала в руках страницы, исписанные знакомым бисерным почерком, и никак не могла взять в толк, как это великан может писать такими "мелкими буковками", и в конце концов решила, что ему, верно, помогал какой-нибудь гном-переписчик. Когда я сказала Теккерею об этом, он только улыбнулся в ответ, и я обрадовалась, что угадала!
Иногда Теккерей просил меня: "А теперь ты расскажи мне что-нибудь интересное", и я ужасно старалась вспомнить какой-нибудь забавный случай или же сама сочиняла сказку. А тем временем он садился к столу и карандашом или чернилами рисовал иллюстрации к моим рассказам... Прощаясь перед отъездом, он обещал, что напечатает "Кольцо и розу" как настоящую книгу и обязательно подарит мне первый экземпляр и другой, переписанный сказочным гномом.
Последний раз я видела Теккерея в его доме на Пэлас-Грин... Мы сидели за столом, как вдруг лицо его исказилось от боли, он быстро вышел в соседнюю комнату, все поспешили за ним. Он ужасно страдал, а я сидела беспомощно в углу, не в силах пошевелиться от страха за него, пока взрослые старались хоть чем-то облегчить его мучения. Понемногу боль утихла, Теккерей открыл глаза и, увидев мое испуганное, залитое слезами лицо, позвал меня: "Подойди-ка ко мне, Иди Охилтри. Видишь, дитя, ничего страшного".