Шрифт:
Миновал бывшую огневую. Ископанная, истоптанная ложбина, валяются разбитые ящики от снарядов, пустые артиллерийские гильзы, оставленные впопыхах противогазные сумки, обтирочная ветошь - заброшенность. После нее двигаюсь уже не ползком, однако и не распрямляюсь во весь рост, перебежками, со скачками и нырками. Противник не унимается, похоже, сатанится еще больше. В воздухе звучит незатихающая струна, заряженный пулями воздух ноет.
Скоро и овражек, где прячется наш хозяйственный тыл - ряды повозок с поднятыми дышлами и оглоблями, кони, привязанные к грядкам, лениво слоняющиеся повозочные, дымит на отшибе полевая кухня. Все очень смахивает на воскресный рынок в селе - возле войны кусочек заповедного мира. В прошлый раз я даже позавидовал: живут же люди! Скоро... Но кабель цел, почему же нет связи?
Это сразу выяснилось, как только я оказался на краю овражка. Первое, что увидел, повозочный на коленях. Скатывал солдатик на земле шинель и не докатал, уткнулся головой в скатку, замер в молитвенной позе. А рядом запряженная в повозку лохматая лошаденка, распустив губы, понуро дремлет в оглоблях. За ней же без криков, воплей, матерщины в смятенной подавленности идет работа. Солдаты хозвзвода, "стариковская команда", бестолково тычутся, волочат мешки, бидоны, ящики кидают в повозки, нахлестывают лошадей, отъезжают, цепляются в тесноте. В самой середине сутолоки задранное колесо опрокинутой двуколки. Мечется багроволицый старшина, пухлая спина в ярко зеленой комсоставской гимнастерке туго стянута портупеей, из породистых, гроза подчиненных, но и он не кричит, а только налетает то на одного, то на другого "старичка", шипит. И по оврагу разбрызганы черные воронки...
Мне жутко от глухой паники тыловой "стариковской команды", даже старшина здесь потерял голос. Им не до меня, не до кого на свете, кричи, требуй - никто не услышит, надо действовать самому. Раненный в грудь Феоктистов лежит на огневой...
Повозочный в молитвенной позе, дремлющая вислогубая лошадь... Их все забыли, они в стороне от паники, Я огибаю убитого, карабкаюсь на повозку. Там несколько лопат и туго набитый вещмешок хозяина. Торопливо выбрасываю и мешок и лопаты, хватаюсь за вожжи.
– Н-но!
– на всякий случай вспоминаю бога и мать. Это у меня получается не очень-то убедительно, но лошадь понимает, послушно разворачивается к крутому склону, с привычной добросовестностью влезает в хомут.
– Давай, родненькая, давай!
– умоляю я.
И лошадь выносит меня наверх. На открытом степном юру я деревенею. Только теперь мне открывается, на какое безумие я решился. Я бы не добрался сюда, если б не прижимался к земле. Земля-спасительница укрывала, сейчас оторван от нее, поднят над ней, выставлен под пули. Здесь пока, хотя и веет в лицо алчно стонущий ветерок, еще не столь опасно, а вот дальше... Там, дальше я не смел поднять головы, а теперь буду вознесен, не уцелеть под свинцовым ветром...
В цветном пыльном мареве на немецкой стороне садится солнце, натужно раздувшееся, гневно красное. Край земли не принимает его, оно даже сплющилось от усилий... Я гоню лошадь прямо на солнце. Она настороженно прядает ушами, неуклюже рысит, старается. Больше выжать из нее не могу - не из скаковых.
– Н-но, милая! Н-но, хорошая!..
Гремит и трясется повозка, лязгают мои зубы то ли от толчков, то ли от страха.
А вот и бывшая огневая, на рысях скатываемся вниз, лошадь останавливается: мол, приехали. Я перевожу дух, не в силах гнать ее дальше. Покинутое место, взрытая земля, остатки брошенного хлама, пусто и тихо, тихо. И сюда в низинку уже вкрадываются призрачные сумерки. Где-то наверху, в самом конце степи, заходит солнце, что стоит мне переждать, пока оно не зайдет. Опустится темнота, и тогда... Тогда никто меня не увидит, спокойно доеду, останусь жив. Спросят: почему так долго? Отвечу: хозвзвод попал под обстрел, еле удалось выбить подводу... Поверят, не упрекнут.
Но Феоктистов... Я его знаю со стороны, он же меня не знает совсем... До чего простой выход - Феоктистов умрет, я буду жить. Звонцов просил: "Голубчик, пожалуйста, побыстрей".
В сердцах хлещу вожжами.
– Пш-шла! Ночевать пристроилась!
Лошадь качком трогается...
Солнце запало наполовину. Между ним, багровой горбушкой, и землей мутная проточина неба. Когда-то давным-давно был восход и я гадал, увижу ли закат... Вижу его, пока вижу!..
Визжат и давятся пули, некоторые оставляют бледные сполохи в помутневшем воздухе - это трассирующие... Посреди войны нас двое - я и она, живое доверчивое существо, настороженно прядающее ушами. Страдальческн радуюсь, что вижу закат. Пока вижу...
– Н-но, славная! Н-но, родная!
Она старается, громыхает подо мной нескладная телега, трясет меня.
От грядки повозки брызжет щепа, срикошетировавшая пуля воет истерическим басом. Жив я, жива она.
– Н-но, красавица!..
Копыта мерно и тупо бьют по комковатому полю, колосья с шелестом обметают ступицы колес. Солнце скрылось незаметно, стеснительно. Степь нахмурилась, потемнела. Над ее далеким, сумеречно-синим краем сухое полыхание, а выше над ним на полнеба прозрачно-нежный, зеленый просторный разлив. Чуть-чуть осталось до темноты! Как перетянуть через это чуть-чуть? Как до конца доглядеть закат?..
Нас двое в обезумевшем мире. Только двое! Я и она, родная мне, единственная.
– Милая-хорошая! Давай!
Она старается, трясусь на повозке и гадаю: кого раньше, ее или меня. Встречный воздух настолько опасен, что страшно дышать. Тлеет закат. Пока вижу, пока дышу...
Совсем рядом давятся пули, зло кусают многотерпеливую, равнодушную землю.
Кого раньше, ее или меня?..
...Ни ее, ни меня. Мы на рысях подкатываем к батарее, нас обступают, а я сижу и никак не могу пошевелиться, одеревенел. Снизу заглядывает мне в лицо Звонцов, мясистый нос, широко расставленные глаза. Он, похоже, не очень-то мной доволен - заставил долго ждать, - но, приглядевшись, не произносит ни слова. За его спином молчаливо сутулится батя Ефим.