Шрифт:
Я признаю свою школу и красивой, и удобной, работаю в ней вот уже десять лет, но почему-то не перестаю чувствовать себя новоселом.
Только что кончился перерыв. Коридоры пусты, двери отрешенно закрыты, смутно доносятся из-за них голоса учителей, ведущих уроки. Из разных дверей разные голоса и неясные, сдержанные звуки, создающие насыщенную атмосферу рабочего дня. Она меня всегда взбадривает, попадая в нее, я молодею.
Открывая дверь в учительскую, я услышал раздраженный разговор и невольно поморщился – каркающий голос Евгения Сергеевича Леденева, преподавателя литературы в старших классах.
Старая граубевская школа кончила свой век, магазин обуви – памятник на ее могиле. Но кое-что из той старой школы перекочевало в новую. Кое-что и кое-кто – вещи и люди.
В просторной солнечной учительской стоит длинный, под зеленым сукном стол. Еще до революции Иван Семенович Граубе собирал за ним своих педагогов. В прежних стенах стол казался подавляюще громадным, он не просто занимал всю тесноватую учительскую, он сам собой представлял учительскую, в семейную спайку он объединял еще не слишком разросшийся тогда преподавательский коллектив. И в те времена за этим столом никогда не слышалось раздоров, споры были чинны, сдержанны, учтивы, и учителя подымались из-за олицетворявшего педагогический оплот стола с ощущением надежности, ясности, наперед зная – так похвально, а так запретно.
В новой же учительской старый стол не кажется большим, занимает лишь часть комнаты, и давно уже все педагоги не умещаются за ним во время педсоветов. И все чаще и чаще за этим столом нарушаются мир и согласие, нередко вспыхивают склочные баталии, недостойные тех, кто своим примером призван воспитывать.
Первый в баталиях авангардист Леденев. Он окончил московский вуз, привез с собой столичные (последнего образца!) взгляды и столичную самоуверенность. Он не стесняется в открытую ругать не только утвержденные программы обучения – их все помаленьку поругивают! – но и клянет всю систему просвещения: классы устарели, урочный подход – анахронизм, отец существующей педагогики Ян Амос Коменский – трехсотлетняя древность!
Я не выношу ни его залихватских теориек, ни его самого. Мне крайне неприятен его голос – только язвительный, только напористо крикливый, никогда не нормальный, его угловатое лицо, тонконосое, тонкогубое, обезьяньи подвижное, с недобреньким блеском смородиновых глаз, его собранная, спортивная, наилегчайшего веса фигурка, его манера одеваться с подчеркнутым презрением к общепринятым нормам – не носит галстуков и белых сорочек, является в школу в свитерах дамски бешеной расцветки.
Сейчас в пустой учительской Леденев спорил с завучем Надеждой Алексеевной. Этот спор начался тогда, когда Леденев переступил порог нашей школы, а кончится он наверняка с кончиной добросовестнейшей страдалицы Надежды Алексеевны. Впрочем, на ловца и зверь бежит, Леденев тогда найдет себе новую жертву.
– Я не могу допустить, чтоб дети на уроках слушали безнравственные стишки, воспевающие пьянство! – уже причитающим голосом выдавала Надежда Алексеевна.
А Леденев спокоен. Леденев холоден, сидит, небрежно перекинув ногу на ногу, в своих трещащих от модности брючках. У него своя манера вести спор – быть спокойным до равнодушия и доводить противника до белого каления. И когда выведенный из равновесия противник сорвется, скажет глупость, неточно выразится, Леденев тут взрывается, начинает художественно неистовствовать.
– Во-первых, дети… – хмыкает он. – Этим детям, Надежда Алексеевна, шестнадцать, семнадцать лет. Уверяю вас: все они давно уже знают, что младенцев находят не в капусте.
– Может, вы предложите сделать это предметом преподавания?
– Может, и нужно будет когда-то ввести такой предмет.
Надежда Алексеевна в ответ лишь воздела к люстре руки.
– Во-вторых, как вы выразились, стишки… Извините, не стишки, а великие стихи – рубаи Омара Хайяма. В-третьих, считать шедевры мировой классической лирики безнравственными есть ханжество или крайнее невежество!
– Николай Степанович! – как к свалившемуся с неба спасителю воззвала ко мне Надежда Алексеевна. – Николай Степанович! Вы послушайте только!
Мне неприятен Леденев, но на этот раз и Надежда Алексеевна не вызывает сочувствия. Воистину простота хуже воровства, надо же наброситься с упреками – читает ученикам не запланированного программой Омара Хайяма. И бабий беспомощный вопль: «Спасите, Николай Степанович!»
– Не могу согласиться с вами, Надежда Алексеев на, – сухо сказал я. – Бессмертные рубаи Хайяма не безнравственны, а, напротив, высоконравственны.
Леденев небрежно перебросил ногу на ногу, ухмыльнулся. Его ухмылочка означала и то, что вряд ли я, по его мнению, человек не только старый, но и косный, могу оценить Омара Хайяма и что – ха-ха! потешная ситуация! – Ромео и Джульетта карасинской педагогики вдруг не сошлись мнениями.
А Надежда Алексеевна захлебнулась от отчаяния:
– Николай Степанович! Вы же знаете, что Евгений Сергеевич только то и делает, что вытаскивает на уроки бессмертных! То Омар, то сонеты Шекспира…
– Так вы бы должны за столь широкий охват объявить мне благодарность в приказе, – подсказал Леденев.