Шрифт:
Входя в этот кабинет, Магорецкий настраивался на иронический лад: ирония была защитой от унижения, какое испытывает любой нищий проситель, входя к меценату. Но хозяин кабинета или не заметил иронии, или посчитал ниже своего достоинства обращать на нее внимание. Между тем, слушая мягкое рокотание Глининого баса (церковный тембр, чистый дьякон), поглядывая при этом на картинки Филонова (неужели подлинники?), неторопливо поглощая яичницу с ветчиной и жареные тосты, Магорецкий перестал чувствовать себя просителем и понял, что хозяин действительно всерьез заинтересован в сотрудничестве. Сам он больше молчал - не потому, что был подавлен напором речи и содержанием предложений, но скорее сильно озадачен. Помощь была куда более щедрой, чем он ожидал. Да и вообще, похоже, это была не помощь, а равноправная сделка, хотя Магорецкий еще не вполне понимал, в чем именно заключается интерес хозяина. Когда был выпит кофе (от коньяка и ликера гость отказался: ему еще сегодня ездить за рулем, - и сам Глина пить не стал), Магорецкий, понимая, что аудиенция идет к концу, попросил день-другой на размышления.
"Какой разговор!
– согласился Глина ("Какой базар!" - послышалось Магорецкому).
– Только я бы посоветовал вам переговорить еще с одним человеком. Он автор проекта и лучше меня поможет вам определиться. Я его предупрежу". Он набрал номер телефона Протасова, который в это время, расставшись с Телкой и попав в автомобильную пробку, пешком направлялся к своему офису.
Ляпа
За четыре года бомжевания Ляпа хорошо усвоил, что в незнакомых подъездах ночевать опасно. Увидев бомжа, спящего где-нибудь в углу на картонке, жильцы поднимают хипеж, звонят в милицию, приезжают менты - с радостью являются, с шуточками, оживленные, возбужденные возможностью до полусмерти отмудохать беззащитного и безответного: вдвоем, втроем будут бить, по очереди, и каждый с удовольствием врежет, с расстановкой, с оттяжкой. Да еще норовят сапогом в лицо, в зубы, чтобы кровь пошла. Кайф у них такой: молодые, крепкие, жизнерадостные, любят посмотреть, как человек захлебывается кровью, корчится на асфальте, на снегу - посмеяться любят. И благо, если в конце концов отвезут в обезьянник, в милицию, там хоть тепло, а то выбросят на улицу, зимой - на мороз, ползи на карачках, хорошо, если найдешь какой-нибудь неплотно закрытый канализационный колодец, какую-нибудь незапертую дверь в подвал. А нет - и замерзнешь насмерть. Утром твой окостеневший труп кинут в машину, которая собирает помойку, и отвезут к городским печам, где сжигают мусор. А тут уж мусор не сортируют - огонь все слопает... Таких случаев Ляпа знал предостаточно и такого конца боялся больше всего.
Последние месяцы выдались особенно трудными. От трех вокзалов и до Сокольников, где в прежние годы ему и в магазинах на подхвате удавалось подработать, и бутылок в парке нагрести, и милостыню у метро или на паперти насобирать, и по мелочам что-нибудь стырить, - теперь усилилась конкуренция, и на каждый ящик в магазине, на каждую бутылку в парке, на каждую ступеньку на паперти претендовали по три-четыре охотника. Всюду появились какие-то южные люди, беженцы: то ли таджики, то ли узбеки - с огромными семьями, их неумытые и нечесаные бабы с младенцами, сосущими обвислые груди, с множеством грязных пронырливых и наглых ребятишек, после которых и за милостыней, и за бутылками ходить было бесполезно.
Некоторое время его спасало знание стихов, особенно Есенина, и песен блатных и Высоцкого: среди бомжей и мелких уголовников у него даже была кликуха "Поэт", его приглашали читать стихи, а когда находилась гитара, то и петь - и за это поили, снабжали дурью. Но в последнее время его приглашали все реже и реже, а если он сам подходил к компании, бухающей где-нибудь у костерка в парке или в полосе отчуждения у железной дороги, и в надежде на глоток водки начинал читать стихи, то ему советовали заткнуться или вообще кто-нибудь норовил засветить в голову пустой бутылкой. Не до стихов людям стало. Между бомжами пошли крутые разборки, и каждый день можно было услышать, что кого-то сбросили в Яузу, в канализационный люк или просто в бак с помойкой - одного с проломленной головой, другого с перерезанным горлом.
Но хуже всего было, что позакрывались самые спокойные ночевки - в подвалах и на чердаках: двери стали обивать листовым железом и навешивать на них амбарные замки. Разруха начала девяностых уходила в прошлое. Всюду утверждались новые владельцы. "Ответственные собственники" приводили в порядок доставшееся им хозяйство. Прежние дыры, надежные лазы в заборах и в стенах, через которые всегда можно было даже не пролезть, а во весь рост пройти на какую-нибудь заводскую территорию к теплой трубе позади котельной или к узлу теплотрассы, теперь оказывались прочно забиты досками, заложены кирпичом, залиты бетоном. А в подъездах... но в подъезды лучше было не соваться.
Словом, еще в декабре Ляпа понял, что если и дальше так дело пойдет, то этой зимой он обязательно подохнет. С год назад он подсел на героин: закентовался ненадолго с одним воровским шитвисом, пел у них на хате, ходил с ними в баню, а у них порошка хоть ложкой кушай. И теперь потребность вмазаться стала более тяжелой, более мучительной, чем прежде была потребность забухать. А где такие деньги найдешь? В результате он почти совсем перестал есть и сильно ослаб за последние месяцы, а однажды, будучи приглашен компанией своих давних поклонников в баню, с ужасом увидел в зеркале, что мяса на костях совсем не осталось - один скелет. А тут еще оказалось, что он обовшивел, и, увидев это, "давние поклонники" молча взяли его голого за руки-за ноги, вынесли на крыльцо, раскачали и выбросили в сугроб. А вслед и одежонку бросили на ступени...
И тогда он позвонил Протасову. Какое-то тупое отчаяние на него нашло, притупление чувств: не должен, никак не должен он был звонить. Пятнадцать лет назад, освободившись из лагеря на полгода раньше Маркиза, Ляпа первым делом навестил его жену... и переспал с ней. И не просто переспал, а жил у нее почти неделю. Как-то так само получилось: выпили, хорошо выпили, совершенно расслабились, ну и проснулись утром в одной постели. Потом долго не могли оторваться друг от друга, она, кажется, даже на работу не ходила, отпуск взяла за свой счет. Тихая такая женщина, вроде богомолка, дом полон икон, а в постели ну просто неудержимая... Он очнулся через неделю - и ужаснулся: друг тянет срок, а он тут с его бабой... Ушел и больше ее никогда не видел.
Когда Маркиз освободился, и позже, когда Ляпа уже выпустил книгу своих стихов ("Основной мотив - пронзительная ностальгия по комсомольской романтике", - писал критик в газете "Литературная Россия"), вступил в Союз писателей (в тот, патриотический, на Комсомольском), был женат и жил благополучной семейной жизнью, их дружба так и не возобновилась. Маркиз стал известным издателем и одним из лидеров демократов. Они встречались на каких-то литературных тусовках, первое время обнимались, потом только раскланивались... и расставались, не испытывая потребности встретиться. Каждая новая встреча была все более холодной. Ляпа, понятно, неловко чувствовал себя из-за той истории с Маркизовой женой, но главное было не это. На какой-то презентации Маркиз, выпив полстакана коньяку и вдруг перейдя на "ты", впрямую сказал, что Ляпины стихи вызывают у него омерзение: "Что ж ты, Ляпа, все врешь и врешь? Какая там комсомольская юность? Ведь ты же сидел по хулиганке - вот и писал бы о романтике пивных забегаловок. Патриот..." В конце концов они едва приветствовали друг друга издалека. И когда Ляпа, похоронив жену, ушел в глубокий запой, продал за гроши квартиру (да и с грошами-то этими его кинули) и, как сам он, выпив, любил объяснять, "исчез с литературного горизонта", Протасов, должно быть, его исчезновения просто не заметил...