Толстой Алексей Николаевич
Шрифт:
– Катя!– зло, как от удара, крикнул Рощин.– Прошу тебя замолчать!
– Нет!.. Я говорю так потому, что безумно тебя люблю... Ты не должен быть убийцей, не должен, не должен...
Тетькин, не смея кинуться ни к ней, ни к нему, повторял шепотом:
– Друзья мои, друзья мои, давайте поговорим, договоримся...
Но договориться было уже нельзя. Все накипевшее в Рощине за последние месяцы взорвалось бешеной ненавистью. Он стоял в дверях, вытянув шею, и глядел на Катю, показывая зубы.
– Ненавижу, - прошипел.– К черту!.. С вашей любовью... Найдите себе жида... Большевичка... К черту!..
Он издал горлом тот же мучительный звук, как тогда в вагоне. Вот-вот, казалось, он сорвется, будет беда... (Тетькин двинулся даже, чтобы загородить Катю.) Но Рощин медленно зажмурился и вышел...
Семен Красильников, сидя на лазаретной койке, хмуро слушал брата Алексея. Гостинцы, присланные Матреной - сало, курятина, пироги, - лежали в ногах на койке. Семен на них не глядел. Был он худ, лицо нездоровое, небритое, волосы от долгого лежания свалялись, худы были ноги в желтых бязевых подштанниках. Он перекатывал из руки в руку красное яичко. Брат Алексей, загорелый, с золотистой бородкой, сидел на табуретке, расставив ноги в хороших сапогах, говорил приятно, ласково, а с каждым его словом сердце Семена отчуждалось.
– Крестьянская линия - само собой, браток, рабочие - само собой, говорил Алексей.– У нас на руднике "Глубоком" сунулись рабочие в шахту она затоплена, машины не работают, инженеры все разбежались. А жрать надо, так или нет? Рабочие все до одного ушли в Красную гвардию. Их интересы, значит, углублять революцию. Так или нет? А наша, крестьянская революция всего шесть вершков чернозему. Наше углубление - паши, сей, жни. Верно я говорю? Все пойдем воевать, а работать кто будет? Бабы? Им одним со скотиной дай бог справиться. А земля любит уход, холю. Вот как, браток. Поедем домой, на своих харчах легче поправишься. Мы теперь с землицей. А рук нет. Боронить, сеять, убирать, - разве мы одни с Матреной справимся? Кабанов у нас теперь восемнадцать штук, коровешку вторую присмотрел. На все нужны руки.
Алексей потащил из кармана шинели кисет с махоркой. Семен кивком головы отказался курить: "Грудь еще больно". Алексей, продолжая звать брата в деревню, перебрал гостинцы, взял пухлый пирог, потрогал его.
– Да ты съешь, тут масла одного Матрена фунт загнала...
– Вот что, Алексей Иванович, - сказал Семен, - не знаю, что вам и ответить. Съездить домой - это даже с удовольствием, покуда рана не зажила. Но крестьянствовать сейчас не останусь, не надейтесь.
– Так. А спросить можно - почему?
– Не могу я, Алеша... (Рот Семена свело, он пересилился.) Ну, пойми ты - не могу. Раны я своей не могу забыть... Не могу забыть, как они товарищей истязали... (Он обернулся к окошку с той же судорогой и глядел залютевшими глазами.) Должен ты войти в мое положение... У меня одно на уме, - гадюк этих... (Он прошептал что-то, затем - повышенно, стиснув в кулаке красное яичко.) Не успокоюсь... Покуда гады кровь нашу пьют... Не успокоюсь!..
Алексей Иванович покачал головой. Поплевав, загасил окурок между пальцами, оглянулся, - куда?– бросил под койку.
– Ну что ж, Семен, дело твое, дело святое... Поедем домой поправляться. Удерживать силой не стану.
Едва Алексей Красильников вышел из лазарета, - повстречался ему земляк Игнат, фронтовик. Остановились, поздоровались. Спросили - как живы? Игнат сказал, что работает шофером в исполкоме.
– Идем в "Солейль", - сказал Игнат, - оттуда ко мне ночевать. Сегодня там бой. Про комиссара Бройницкого слыхал? Ну, не знаю, как он сегодня вывернется. Ребята у него такие фартовые, - город воем воет. Вчера днем на том углу двух мальчишек, школьников, зарубили, и ни за что, наскочили на них с шашками. Я вот тут стоял у столба, так меня - вырвало...
Разговаривая, дошли до кинематографа "Солейль". Народу было много. Протолкались, стали около оркестра. На небольшой сцене, перед столом, где сидел президиум (круглолицая женщина в солдатской шинели, мрачный солдат с забинтованной грязною марлей головой, сухонький старичок рабочий в очках и двое молодых в гимнастерках), ходил, мелко ступая, взад и вперед, как в клетке, очень бледный, сутулый человек с копной черных волос. Говоря, однообразно помахивал слабым кулачком, другая рука его сжимала пачку газетных вырезок.
Игнат шепнул Красильникову:
– Учитель - у нас в Совете...
– ...Мы не можем молчать... Мы не должны молчать... Разве у нас в городе Советская власть, за которую вы боролись, товарищи?.. У нас произвол... Деспотизм хуже царского... Врываются в дом к мирным обывателям... В сумерки нельзя выйти на улицу, раздевают... Грабят... На улицах убивают детей... Я говорил об этом в исполнительном комитете, говорил в ревкоме... Они бессильны... Военный комиссар покрывает своей неограниченной властью все эти преступления... Товарищи... (Он судорожно ударил себя в грудь пачкой вырезок.) Зачем они убивают детей? Расстреливайте нас... Зачем вы убиваете детей?..