Шрифт:
Комментарии
Я - в. У графа Л. Н. Толстого.
– Курьер, 1898, 8 февраля, No 39. Подпись под статьей Я - в принадлежит В. Яковлеву, сотруднику газеты "Курьер" и журнала "Мир божий".
1* В ноябре 1897 г. Золя стал публиковать статьи в газете "Фигаро" в защиту Дрейфуса, а затем, когда газета отказалась его печатать, продолжил борьбу изданием брошюр "Письмо юным" и "Письмо Франции". Часть молодежи, настроенная шовинистически, встретила эти статьи с возмущением, и группы молодых "антидрейфусаров" устраивали демонстрации возле дома Золя и били стекла в его квартире. 2* Статья о деле Дрейфуса и участии в нем Золя не была написана Толстым.
"Биржевые ведомости". М. Полтавский. у графа Толстого
День 28 августа, когда графу Толстому исполнилось семьдесят лет, был торжественно отпразднован во всей европейской печати. Почти все выдающиеся иностранные газеты посвятили ему сочувственные статьи, иногда даже по несколько статей, в которых превозносили до небес "великого писателя земли русской", а известный немецкий писатель и знаток произведений графа Толстого д-р Рафаэль Левенфельд из Берлина предпринял даже к этому дню путешествие в Ясную Поляну. На впечатлениях, вынесенных Левенфельдом из этого путешествия, стоит остановиться, так как, помимо их чисто литературного значения, они знакомят еще с нынешним душевным и физическим состоянием графа Толстого.
– Езда из Тулы в Ясную Поляну, - пишет Левенфельд, - продолжается полтора часа. Шоссейная дорога довольно однообразная. Когда много лет тому назад я ехал по той же дороге, кучер рассказывал мне всевозможные вещи о странном графе, который носит мужицкие одежды и работает, как всякий земледелец. Было интересно следить, как отражается в голове человека, не умеющего ни читать, ни писать, образ человека, наполняющего своей литературной славою весь мир. Я и на этот раз пытался вступить в разговор с моим возницею, но человек этот не знал и имени Толстого. Он не знал даже деревни, в которой граф живет уже около пятидесяти лет и которая отстоит так недалеко от города. Мы находились в расстоянии тысячи шагов от господского дома в Ясной Поляне, как вдруг на дороге показался сам граф. Он заметил меня издали и сделал знак кучеру. Экипаж остановился, я выскочил. Крепко, как и всегда, граф пожал мне руку и поздоровался со мною по-немецки. - О, нет, - ответил я по-русски, - с "великим писателем земли русской" мне хотелось бы, как могу, говорить по-русски. Толстой говорит хорошо по-немецки, теперь, может быть, медленнее, чем раньше, так как ему недостает практики, к тому же он с 1859 года не бывал в Германии. Но он много читает по-немецки и получает много писем от иностранцев, пишущих по-немецки. - Ну, как хотите. Пойдемте-ка со мною немного по шоссе. Жены моей еще нет дома, и я делаю теперь свою первую прогулку после продолжительной болезни. Я, видите ли, четыре недели был нездоров, десять дней пролежал даже в постели, и сегодня первый день, когда я решаюсь выйти. Толстой немедленно начал со мною разговор на литературную тему. Он осведомлен обо всем, что есть выдающегося в Германии и Франции в области литературы, а также, поскольку возможно следить издали, в области искусства. - Я многое читаю из новейших произведений ваших молодых писателей. Пишут много, и, очевидно, есть немало свежих литературных талантов. Но я знаю только одно произведение, которое более всего меня тронуло, это - "Ткачи" Герхардта Гауптмана. Это настоящее искусство, почерпнутое из самого сердца народа. Читали ли вы мое рассуждение "Что такое искусство?" - прервал сам себя Толстой. Я отвечал, что только теперь, на пути из Москвы в Тулу, познакомился с первыми главами. - Видите ли, - продолжал Толстой, - я изложил там методически свои взгляды по этому поводу. Мы все заблуждаемся. Мы творим не для народа, а это ведь значит ошибиться насчет всей нашей задачи. Только гауптмановские "Ткачи" являются произведением, дающим высшее художественное отражение чувств народа, и притом в форме, которая понятна для всякого из народа. Я спросил графа, читал ли он "Одиноких людей" (того же Гауптмана), которые мы в Германии особенно ценим (*2*). Он знал, если не ошибаюсь, все драматические произведения Гауптмана, но относил их к тому роду искусства, который он теперь отвергает. - Видите ли, - продолжал Толстой, - для меня совершенно непонятно, почему немцы ставят позднейшие произведения Шиллера выше его первой работы "Разбойников". Во время болезни я эту вещь прочитал еще раз. Вот это народное искусство! Никогда еще после того Шиллер столь мощно не отражал пафоса народной души. Толстой вообще больший поклонник Шиллера, чем Гете. Основной моральный тон шиллеровских произведений ближе к Толстому, чем возвышенное спокойствие Гете.
Левенфельд знакомит затем с внутренней жизнью в доме Толстого. Библиотека Толстого, тщательно приведенная в порядок графинею, которая вносит в каждую книгу название шкафа, отделов и нумер, заключает в себе множество русских классиков и в особенности французских историков, классиков великих культурных народов, большею частью в хороших изданиях, и множество переводных произведений Толстого на всех европейских языках. Почетные места в библиотеке занимают произведения Жан-Жака Руссо, Бертольда Ауэрбаха, крупные издания Библии, жития русских святых и критические произведения, посвященные Евангелию, Ренан, Штраус и епископ Рейс, по-видимому, тщательно изучались (*3*). Дом Толстого был несколько лет тому назад перестроен. Он сделался мал для подросших мальчиков и девочек. На низком флигеле поставлен теперь еще один этаж, так что по высоте он равняется старому зданию. Вследствие этого вся постройка обогатилась множеством комнат. Так как комнаты в новом этаже красивее, то граф, его супруга и дочь Татьяна перебрались туда. У Льва Толстого теперь более красивая и веселая рабочая комната, что, собственно, и заставило его супругу, особенно заботящуюся о его здоровье, переселиться туда. Не все издания произведений Толстого имеются в библиотеке. Прежде всего, там отсутствуют экземпляры иностранных изданий - швейцарских и берлинских. Толстой и в этом случае придерживается своих понятий о собственности. Он слишком много раздаривает. Всякий гость берет кое-что с собою, так что у него самого недостает таких вещей, которых можно было бы искать именно у него. Мне хотелось бы узнать, каким изданиям он отдает предпочтение, так как, например, "Исповедь" его вышла в разных экземплярах. - Не могу вам сказать определенно, - отвечал Толстой, - я не знаю хорошо этих изданий. Лучше всего вы можете узнать об этом у моих друзей в Англии (*4*). И он дал мне адрес одного из своих почитателей, собирающего все, что относится к Толстому. В комнатах Толстого все просто. На стенах большой залы, в которой обедают, если погода не позволяет обедать на веранде перед домом, висят портреты предков Толстого. Новым украшением этой залы служат два поясных портрета Толстого работы Репина и Ге и превосходные статуэтки Гюнцбурга (*5*), изображающие Толстого в сидячем положении. В маленькой соседней комнате висит на стене портрет старшей дочери Татьяны, сделанный Репиным. Татьяна Львовна сама обладает немалым художественным талантом. К ценным картинам, находящимся в этих помещениях, относятся еще портрет Льва Толстого работы Крамского (Толстой в среднем возрасте) и известный портрет: "Толстой в своей рабочей комнате". Тут же висит еще портрет графини работы Серова.
Обойдя дом, Левенфельд наткнулся на сына Толстого, Льва, поселившегося теперь в Ясной Поляне вместе с своей молодой женою. По его словам, Лев Львович много путешествовал за границею, в особенности по Швеции и Франции, и, благодаря этим путешествиям, сделался противником взглядов своего отца, горячим сторонником которых был в молодости. Теперь он придерживается естественно научной точки зрения. Этой переменою во взглядах объясняется, между прочим, его последнее произведение "Прелюдия Шопена", представляющее собою полемику против идей отца, положенных в основание "Крейцеровой сонаты".
Весьма любопытен первый разговор Левенфельда с графинею Толстою. Он нашел ее нисколько не изменившеюся с тех пор, как виделся с нею (восемь лет тому назад). - О, нет!
– отвечала графиня.
– Я очень, очень изменилась с тех пор, как вы у нас были. Сколько уже прошло лет? Восемь, не правда ли? Тогда вы еще видели нашего мальчика? (*6*) С тех пор, как он умер, я очень изменилась. Я сделалась совсем, совсем другою. Вы теперь уже не встретите с моей стороны помощи в работе, в которой тогда с таким удовольствием я приняла участие. Этими словами, продолжает Левенфельд, графиня намекнула на то, что во время моего первого пребывания в Ясной Поляне она читала мне из своих обширных дневников, доставив, таким образом, лучший материал для биографии Толстого, лучший, конечно, до тех пор, пока не сделаются доступны письма, писанные и полученные Толстым. Последнее, однако, может, как сказала графиня, случиться не раньше как через 50 лет. Графиня часто возвращалась во время беседы к умершему своему (три года тому назад) ребенку. - Это был несомненно самый способный из наших детей, - сказала она.
– Он умер всего шести лет от роду, но обнаружил уже особые способности. Говорят, что это часто бывает с детьми, родившимися у родителей в зрелом возрасте. Левенфельд спросил, как отнесся к смерти сына Лев Николаевич. - В первый раз, может быть, в жизни, - отвечала графиня, - я увидела его пораженным горем. Он сам говорил об этом. Вы не можете себе представить, как подействовало на нас, когда мы увидели, что шестидесятисемилетний отец с маленьким гробиком на плечах направился к могиле. Ванюша похоронен в Покровском Глебове, в расстоянии двенадцати верст от Москвы (*7*). Вы знаете это место. Оно было обычной дачной местностью для моих родителей. Там Лев Николаевич просил моей руки. Мы до того были поражены смертью мальчика, что не хотели провести лето в Ясной Поляне. - Помнится, - сказал Левенфельд, - вы хотели поехать в Германию. Среди находящихся у меня газетных вырезок есть письмо, которое Лев Николаевич послал одному немецкому писателю в Болгарию. Почему вы отказались от своего плана? - Мы действительно твердо решили поехать в Германию. Я сама была очень рада уехать наконец разок из России. Вам известно, что я никогда не была за границею. Мне особенно хотелось познакомиться с Байретом (*8*).
– И тем не менее не поехали? - Не поехали.
Уселись за стол. За столом было человек двенадцать. На главном месте сидела графиня, по правую руку ее - граф, по левую - две пожилые дамы, друзья дома, младший сын с четырьмя товарищами и младшая дочь графской семьи, красивая девушка лет четырнадцати со своею учительницею-швейцаркою. Марии Львовны, второй дочери Толстого, не было дома, но она вернулась во время моего пребывания в Ясной Поляне. Мария Львовна также обладает прекрасным талантом: она - писательница (*9*). Она пишет драму и дала нам ее прочесть. В этой драме она пытается сопоставить с одним молодым человеком, сторонником идей Толстого, одну молодую художницу, напичканную всякой житейской суетою. Конфликт возникает из любви молодого добродетельного героя к светской даме, утопающей во всевозможных удовольствиях. Драма еще не окончена, и поэтому окончательный отзыв был бы преждевременным. - О, писательский талант - величайший дар, - сказала графиня, присутствовавшая при чтении.
– И я раньше пробовала. Я говорю не только о сотрудничестве в рассказах для детей, которые, собственно, мы все писали в качестве школы Льва Николаевича; я пробовала писать кое-что другое, и величайшим наслаждением для меня было высказать то, что я чувствовала. Это само по себе было нечто столь прекрасное, что ни с чем не могу его сравнить. Самолюбия - увидеть себя в печати - у меня никогда не было. Что могла бы значить графиня Толстая в качестве писательницы рядом с графом! - Я, - продолжает Левенфельд, - сидел около Льва Николаевича и должен был рассказывать ему о своей деятельности. Я рассказал ему об основании Шиллеровского театра (*10*), о моей четырехлетней деятельности, об устраиваемых нами вечерах поэтов, о развитии дела народных бесед в Германии, которым интересуется множество серьезных людей. В этих стремлениях есть нечто родственное Толстому, хотя они и отличаются от его учения в самом существенном пункте. Как велика эта разница - сделалось мне ясно на следующий день, когда он по прочтении отчета о нашей деятельности высказал мне свой взгляд. - Все, что вы там делаете, я нахожу превосходным, но вы, по-видимому, стремитесь скорее к удовлетворению эстетических потребностей. Мне кажется, что вы достигнете большого влияния, если будете иметь в виду более нравственные цели, если вы рядом с вашими вечерами, посвященными Шамиссо, Шиллеру, Ленау, будете посвящать также вечера какому-нибудь Эпиктету, какому-нибудь Сакьямуни, какому-нибудь Паскалю. Германия ведь так богата народными поэтами! Я просмотрел всю вашу книжку и не нашел Бертольда Ауэрбаха и Гебеля. Одно имя нашел я такое, которое мне чуждо, - Рейтер (*11*). Ауэрбах и Гебель - любимые поэты Толстого с ранней юности (*12*). Из мелких стихотворений Гебеля он и теперь еще знает некоторые наизусть. Сорок лет тому назад он привел в Киссингене в восхищение кружок немецких друзей своим знакомством с немецкими поэтами. - Вы явились сюда, - сказал, между прочим, граф Толстой Левенфельду, - для того, чтобы снова поработать вместе с моей женою. Она вам может все лучше сказать, чем я. Но если вы хотите знать что-нибудь определенное, то спрашивайте только меня, я охотно буду отвечать. Мы можем это делать сидя, а то и прогуливаясь. Понятно, что Левенфельд не заставил повторить себе еще раз это предложение, и вот что он сообщает в связи с данными, которые ему удалось узнать от самого Толстого. Об университетских годах Льва Николаевича было известно очень мало. - Одно только верно, - сказал Толстой, - я за всю свою жизнь только один раз держал экзамен, при переходе с первого курса на второй. Экзамен этот я хорошо выдержал. Второй мой вопрос касался поездки Толстого в Италию. - Невозможно, чтобы вы, побывав в Италии, не видели Рима, - сказал Левенфельд.
– Но об этом нет нигде и следа. И в материалах, которые я получил от графини в 1890 году, ничего не было сказано о Риме. - Я несомненно был в Риме, - отвечал Толстой.
– Я очень хорошо знаю этот город и с одним русским художником, имени которого теперь не припомню, предпринимал оттуда продолжительные экскурсии в Неаполь, Помпею и Геркуланум. Мы сходились в "Cafe Greco" и оттуда отправлялись в путь (*13*). Благодаря своему многолетнему пребыванию в Риме, он хорошо знал этот город. Само собою разумеется, что речь зашла о сокровищах искусства, находящихся в Риме. - Должен сознаться, - сказал Толстой, - что античное искусство не произвело на меня необычайного впечатления, которому, по-видимому, подчинялись все вокруг меня. Я тогда много говорил по этому поводу с Тургеневым, я был убежден в том, что классическое искусство слишком уже высоко ценят. Тургенева я пытался убедить в том, что у большинства людей вовсе нет собственного чувства к поэзии и искусству и что они большею частью говорят с чужого голоса, с голоса авторитета. В доказательство я посоветовал ему предложить большому количеству людей стихотворение Пушкина, которое само по себе очень красиво, но в котором есть довольно плохая строфа (*14*). Тот, кто не отличит тотчас же разницы между этой строфою и другими, тем самым засвидетельствует, что у него нет тонкого органа к восприятию искусства. Для меня, вообще, - продолжал Толстой, - человек представлял наибольший интерес. В том, что вы писали обо мне, я прочел вчера замечание, которое мне показалось удачным. Вы говорите, что меня повсюду интересует только человек; насколько это верно, свидетельствует мое пребывание в Риме. Когда я мысленно возвращаюсь к тому времени, в моей памяти пробуждается только одно маленькое событие. Я предпринял со своим товарищем небольшую прогулку в Монте-Пинчио. Внизу, у подошвы горы, стоял восхитительный ребенок с большими черными глазами. Это был настоящий тип итальянского ребенка из народа. Теперь еще слышу его крик: "Datemi un baiocco" (*). Все прочее почти исчезло из моей памяти. И происходит это потому, что я занимался народом больше, чем прекрасною природою, которая меня окружала, и произведениями искусства.
(* Поцелуй меня (ит.). *)
Толстой рассказал Левенфельду много случаев из своей жизни. В Брюсселе граф Толстой жил целый месяц. Семья Дондукова-Корсакова имела там открытый дом. В этот дом имел доступ и Толстой, встретивший в нем многих людей, которые его интересовали. Особенно сильное впечатление произвел на него Прудон и старый польский историк Лелевель (*15*). После своей высылки из Вильны, - рассказал Толстой, - Лелевель очутился в очень тяжелом материальном положении. Он занимал очень маленькую комнату, быть может, длиною в 3 метра и шириною в 2 метра, и жаловался на неблагодарность, обнаруженную по отношению к нему. - Я очень хорошо чувствовал себя в Брюсселе, - прибавил Толстой, - и испытывал большое влечение к работе. Там же я в один прием написал "Поликушку". Из Брюсселя Толстой поехал в Лондон (*16*). Рекомендательные письма графа Сюркура, занимавшего высокий пост в Париже (*17*), доставили ему и там доступ в большие клубы. Он посещал "Pall Mall Club", где часто бывал Теккерей. Но в Лондоне ему не так нравилось, как в Париже и Брюсселе. Он завязал там мало знакомств, не познакомился с Теккереем, несмотря на то что случай представлялся ежедневно, и сократил по возможности свое пребывание в Лондоне, тем более что в это время он страдал сильнейшей зубной болью. Толстой побывал проездом и во Франкфурте-на-Майне, но не видел там Шопенгауэра. В Швейцарии его постоянным местопребыванием был Монтрэ. Там вместе с великою княгинею Мариею Николаевною была его кузина, с которою он поддерживал дружественные сношения (*18*). Как превосходный ходок, он предпринимал пешком из Монтрэ экскурсии во всевозможные направления в сопровождении Плаксина, тогда еще очень молодого человека. - Теперь, - заметил Толстой, - Плаксин живет в Одессе. Это лирический поэт (*19*). С братом врача Боткина я сделал лучшую из своих пеших экскурсий в жизни (*20*). Мы перешли через Мон Сени в долину Аосты.