Шрифт:
казался. Министр немедленно поручил передать мне, что отныне журналисты и вообще посторонние лица не будут допускаться ко мне; новое местожительство будет мне и моей жене вскоре указано правительством. Я попытался разъяснить министру письменно некоторые простые истины: чиновник, заведующий паспортами, вовсе не компетентен контролировать мою литературную деятельность; к тому же ограничивать свободу моих сношений с печатью в момент, когда я являюсь мишенью злонамеренных обвинений, значит, становиться на сторону обвинителей. Все это было правильно, но у советского посольства нашлись более сильные аргументы.
На другое утро полицейские отвезли меня в Осло для допроса в качестве "свидетеля" по делу о налете фашистов. Следователь проявил, однако, очень мало интереса к налету. Зато в течение двух часов он допрашивал меня о моей политической деятельности, о моих посетителях. Длительные прения завязались вокруг вопроса о том, критикую ли я в своих статьях правительства других государств. Я этого, разумеется, не отрицал. Судья находил, что такая критика противоречит данному мною обязательству избегать действий, враждебных другим государствам. Я отвечал, что правительство и государство отождествляются только в тоталитарных странах. Демократический режим не рассматривает критику правительства как нападение на государство. Что сталось бы в противном случае с парламентаризмом? Единственный разумный смысл подписанного мною условия был тот, что я обязался не превращать Норвегию в операционную базу для какой-либо нелегальной, заговорщической деятельности. Но мне и в голову не могло прийти, что, находясь в Норвегии, я не могу публиковать в других странах статей, не противоречащих законам этих стран. У судьи были, однако, на этот счет другие взгляды или, по крайней мере, другие директивы, не вполне, правда, членораздельные, но зато, как оказалось, достаточные для моего интернирования.
Из судебного помещения меня перевели к министру юстиции, который принял меня в окружении высоких чинов своего министерства. Мне опять предложено было подписать, лишь с незначительными изменениями, то самое ходатайство о гласном полицейском надзоре, которое я отверг накануне.
Если вы хотите арестовать меня, зачем вам мое разре
шение?
Но между арестом и полной свободой есть промежуточ
ное положение, -- многозначительно ответил министр.
Промежуточное положение есть экивок или ловушка: я
предпочитаю арест!
Министр пошел мне навстречу и тут же отдал надлежащее распоряжение. Полицейские грубо оттолкнули Эрвина Вольфа, который был со мной вместе на допросе и собирался сопровож
дать меня домой. Четверо констеблей уже по форме доставили меня в Вексал. Во дворе я увидел, как другие полицейские, держа за плечи Ейженорта, толкают его к воротам. В тревоге выбежала из дому жена. Меня держали в запертом автомобиле, чтобы подготовить в квартире нашу изоляцию от семьи Кнудсен. Полицейские заняли столовую и выключили телефон. Отныне мы содержались на положении арестованных. Хозяйка дома приносила нам пищу под надзором двух полицейских. Двери в нашу комнату всегда оставались полуоткрытыми.
2 сентября нас перевезли в новое помещение, Sundby, в деревне Storsand в 36-ти километрах от Осло, на берегу фиорда, где мы оставались три месяца и двадцать дней под надзором тринадцати полицейских.
Наша корреспонденция шла через Центральную паспортную контору, которая не видела оснований спешить. Никто не допускался к нам на свидание. Чтоб оправдать этот режим, не имеющий никакой опоры в норвежской конституции, правительству пришлось провести особый исключительный закон. Что касается моей жены, то она была арестована даже без попытки объяснения.
Норвежские фашисты могли, кажется, праздновать победу. На самом деле победа была одержана не ими. Тайна нашего интернирования по существу проста. Московское правительство пригрозило бойкотом норвежского торгового флота и сразу дало почувствовать силу этой угрозы на деле. Судовладельцы бросились к правительству: сделайте что угодно, но верните нам немедленно советские заказы!
Норвежский торговый флот, четвертый по величине в мире, занимает решающее место в жизни страны, и судовладельцы определяют ее политику независимо от правительственных смен. Сталин воспользовался монополией внешней торговли, чтобы помешать мне разоблачить подлог. Крупный норвежский капитал пришел ему на помощь. В свое оправдание социалистические министры сказали: "Не можем же мы жертвовать жизненными интересами населения ради Троцкого!" Такова подлинная причина нашего ареста.
17 августа, т. е. уже после того как фашисты опрокинули ушат своих разоблачений, а Москва -- ушат своих обвинений, Мартин Транмель писал в "Арбайтербладет": "Во время своего пребывания в нашей стране Троцкий точно выполнял условия, которые были ему поставлены при въезде в Норвегию"
(Между тем по обязанностям редактора Транмель лучше, чем кто бы то ни было, знал о моей литературной деятельности, в том числе и о тех статьях, которые через несколько дней послужили основой для доклада паспортной конторы. Но как только доклад был одобрен правительством (которое само же заказа
ло этот доклад... по предварительному заказу Москвы), Тран-мель сразу понял, что во всем виновен Троцкий. В самом деле, почему он не отказался от своих взглядов или, по крайней мере, от их открытого выражения? Тогда он мог бы спокойно наслаждаться благами норвежской демократии.
Здесь уместна, может быть, маленькая историческая справка. 16 декабря 1928 года, в Алма-Ате, в Центральной Азии, специальный уполномоченный ГПУ, прибывший из Москвы, предъявил мне требование отказаться от политической деятельности, угрожая в противном случае репрессиями. "Предъявленное мне требование отказаться от политической деятельности, -- писал я в ответ ЦК партии, -- означает требование отречения от борьбы за интересы международного пролетариата, которую я веду без перерыва тридцать два года, то есть в течение всей своей сознательной жизни... Величайшая историческая сила оппозиции, при ее внешней слабости в настоящий момент, состоит в том, что она держит руку на пульсе мирового исторического процесса, ясно видит динамику классовых сил, предвидит завтрашний день и сознательно подготовляет его. Отказаться от политической деятельности значило бы отказаться от подготовки завтрашнего дня... В "Заявлении", поданном VI конгрессу Коминтерна, мы, оппозиционеры, как бы предвидя предъявленный мне сегодня ультиматум, писали дословно: "Требовать от революционера отказа от политической деятельности могло бы только вконец развращенное чиновничество. Давать такого рода обязательства могли бы только презренные ренегаты". Я не могу ничего изменить в этих словах"41.