Шрифт:
— Как это подсчитывают, я не знаю, — сказала Этель.
— Я покажу тебе, — ответил Люишем. — Ничего сложного. Пересчитаешь слова на трех-четырех страницах, найдешь среднюю цифру и умножишь на количество страниц.
«Но, разумеется, прежде чем выслать рукопись, я должен иметь достаточные гарантии в том, что вы не злоупотребите моим доверием и что качество работы будет удовлетворять самым высоким требованиям».
— Ах ты, — сказал Люишем, — какая досада!
«А потому прошу вас представить мне рекомендации».
— Вот это может быть настоящим препятствием, — сказал Люишем. — Этот осел Лэгьюн, наверное… Но что здесь за приписка? «Или, если таковых не имеется, в качестве залога…» Что ж, по-моему, это справедливо.
Залог требовался весьма умеренный — всего одна гинея. Даже если бы у Люишема и зародились сомнения, один лишь вид Этель, жаждущей помочь, стремящейся получить работу, заставил бы забыть их навсегда.
— Пошлем ему чек, пусть видит, что у нас есть счет в банке, — сказал Люишем (он до сих пор еще гордился своей банковской книжкой). — Пошлем ему чек. Это его успокоит.
В тот же вечер, после того как был отправлен чек на одну гинею, произошло еще одно приятное событие: прибыло письмо от господ Дэнкса и Уимборна. Оно было прескверно отпечатано на ротапринте и извещало об имевшихся вакансиях. Всюду требовались учителя, живущие при школе, что явно не подходило для Люишема, но все равно получение этого письма внушило бодрость и уверенность в том, что дела идут и что в обороне осажденного ими мира есть свои бреши и слабые места. После этого, отрываясь время от времени от работы, чтобы оказать Этель ласковое внимание, Люишем принялся просматривать свои прошлогодние тетради, ибо теперь, с окончанием курса ботаники, на очереди стоял повышенный курс зоологии — последний, так сказать, этап в состязании за медаль Форбса. Этель принесла из спальни свою лучшую шляпку, чтобы внести кое-какие усовершенствования в ее отделку, и села в маленькое кресло у камина, а Люишем, разложив перед собой записи, устроился за столом.
Расположив для пробы совсем по-новому васильки на своей шляпке, она подняла глаза и обнаружила, что Люишем больше не читает, а беспомощно смотрит в какую-то точку на застланном скатертью столе и взгляд у него очень несчастный. Позабыв о своих васильках, она глядела на него.
— О чем ты? — спросила она немного погодя.
Люишем вздрогнул и оторвал глаза от скатерти.
— Что?
— Отчего у тебя такой несчастный вид? — спросила она.
— У меня несчастный вид?
— Да. И злой!
— Я думал о том, что хорошо бы живьем окунуть в кипящее масло какого-нибудь епископа.
— О боже!
— Им прекрасно известны те положения, против которых они направляют свои проповеди, они знают, что не верить — это не значит быть безумцем или бандитом, это не значит причинять вред другим; им прекрасно известно, что человек может быть честным, как сама честность, искренним, да, искренним и порядочным во всех отношениях, и не верить в то, что они проповедуют. Им известно, что человеку нужно лишь немного поступиться честью, я он признает любую веру. Любую. Но они об этом молчат. Мне кажется, они хотят, чтобы все были бесчестными. Если человек достаточно состоятелен, они без конца раболепствуют перед ним, хоть он и смеется над всеми их проповедями. Они готовы принимать сосуды на алтарь от содержателей увеселительных заведений и ренту с трущоб. Но если человек беден и не заявляет во всеуслышание о своей вере в то, во что они сами едва ли верят, тогда они и мизинцем не шевельнут, чтобы помочь ему в борьбе с невежеством их последователей. В этом твой отчим прав. Они знают, что происходит. Они знают, что людей обманывают, что люди лгут, но их это ничуть не тревожит. Да и к чему им тревожиться? Они ведь убили в себе совесть. Они беспринципны, так почему же не быть беспринципными нам?
Избрав епископов в качестве козлов отпущения за свой позор, Люишем был склонен даже гвоздь в ботинке приписать их коварным проискам.
Миссис Люишем была озадачена. Она осознала смысл его речей.
— Неужели ты, — голос ее упал до шепота, — неверующий?
Люишем угрюмо кивнул.
— А ты нет? — спросил он.
— О нет! — вскричала миссис Люишем.
— Но ведь ты не ходишь в церковь, ты не…
— Не хожу, — согласилась миссис Люишем и добавила еще увереннее: — Но я верующая.
— Христианка?
— Наверное, да.
— Но христианство… Во что же ты веришь?
— Ну, в то, чтобы говорить правду и поступать честно, не обижать людей, не причинять им боли.
— Это еще не христианство. Христианин — это тот, кто верит.
— А я это понимаю под христианством, — заявила миссис Люишем.
— В таком случае, любой может считаться христианином, — возразил Люишем. — Все знают, что хорошо поступать хорошо, а плохо — плохо.
— Но не все так поступают, — сказала миссис Люишем, снова принявшись за свои васильки.
— Не все, — согласился Люишем, немного озадаченный женской логикой. — Разумеется, не все так поступают.
Минуту он смотрел на нее — она сидела, склонив чуть набок голову и опустив глаза на васильки, — и мысли его были полны странным открытием. Он хотел было что-то сказать, но вернулся к своим тетрадям.
Очень скоро он снова смотрел в какую-то точку на середине стола.
На следующий день мистер Лукас Холдернесс получил чек на одну гинею. К сожалению, больше в чек вписать было ничего нельзя: не оставалось места. Некоторое время Холдернесс раздумывал, а затем, взяв в руки перо и чернила, исправил небрежно написанное Люишемом слово «один» на «пять», а единицу соответственно на пятерку.