Шрифт:
упоминается часто (кабы то-то да кабы другое... кабы ежели и т. д.), очевидно, разговор не дельный; таким образом, "перекабыльство" - то же, что бестолковое "галдение" в разговоре и бессмыслица в поступках. (Здесь и далее примеч. автора.)] - Перекабыльство?
– переспрашивает чиновник.
– Да больше ничего, что одно перекабыльство. Потому жить-то зачем - они не знают... Вот-с! Вот к этому-то я и говорю насчет теперешнего времени... Прежде он, дурак полоумный, дело путал, справиться не мог, а теперь-то, по нынешним-то временам, он уж и вовсе ничего не понимает...
Умный человек тут и хватай!.. Подкараулил минутку - только пятачком помахивай... Ходи да помахивай - твое!.. Горе мое - не с чем взяться. А уж то-то бы хорошо! Хоть бы маломало силенки... Вместе с этими дьяволами умному человеку издыхать? Это уж пустое дело. Лучше же я натрафлю да, господи благослови, сам ему на шею сяду.
Тут вытаращил глаза даже сам Прохор Порфирыч; чиновник делал то же еще ранее своего собеседника. Долго длилось самое упорное молчание...
– Время-то теперь, Порфирыч, - нерешительно бормотал чиновник, - время, оно...
– Время теперь самое настоящее!.. Только умей наметить, разжечь в самую точку!..
Прохор Порфирыч сказал все. Некоторое волнение, охватившее его при конце рассуждений и намерений, только что высказанных, прошло. Разговор плелся тихо, пополам с зевотой; толковали о том, что "от праведного труда будешь не богат, а горбат". Заходила речь о ворах, которые в последнее время расплодились в городе, и Прохор Порфирыч приводил по этому случаю какую-то пословицу, и т. д. Из приличия, на прощанье, Порфирыч задавал чиновнику еще несколько посторонних вопросов и наконец уходил; чиновник высовывался в окно и, увидав своего собеседника на тротуаре, считал нужным тоже что-нибудь сказать.
– Так перекабыльство?
– спрашивал он.
Порфирыч утверждал это кивком головы и утвердительным движением руки. Оставшись один, чиновник непременно думал уже про себя: "Однако этот Прошка - значительная язва будет в скором времени!.."
Как видно, намерения Порфирыча насчет своего брата, рабочего человека, были не совсем чисты. Самым яростным желанием его в ту пору было засесть сказанному брату на шею и орудовать, пользуясь минутами его "полоумства". Между тем Прохор Порфирыч сам на своих плечах выносил и выносит всю тяготу жизни рабочего человека, имея преимущество только в трезвости, в обстоятельном расчете всякого дела и больше всего в благородном происхождении, которое как-то уж и без расчета и без сознательных причин заставляло его крепче держаться своих взглядов и клало какую-то грань между ним и чумазым мастеровым народом. Ему и в голову не могло прийти так же упорно, как упорно размышлял он о собственной участи, размышлять о том, что перекабыльство и полоумство, которые он усматривает в нравах своих собратий (питье водки на спор, битье жены безо время), что все это порождено слишком долгим горем, все покорившим косушке, которая и царила надо всем, заняв по крайней мере три доли в каждом действии, поступке и без того отуманенного рассудка. Прохору Порфирычу некогда было разбирать этого; у него была своя забота, с которою только-только справиться.
"Душа пить-есть хочет, да штаны сшей!" - говорил он и резонно не хотел иметь ничего общего с пропащим народом. А народ этот он понимал и рассказывал про него так:
– Был я мальчиком по двенадцатому году и, спасибо братцу, в то время грамоте выучился: читать-писать... Хоть, признаться сказать, вся моего братца эта учеба в том и состояла, как бы кого линейкой обеспокоить, то есть по затылку...
И дрались они, братец, не то чтобы с сердцов, а даже от большого уныния... Скука. Обучившись я грамоте, после того не знают, по какой меня части пустить... Маменька Глафира Сергевна от сидельцев без памяти "лучше житья нету", барин говорят: "как знаешь", а станем у братца спрашивать, то опять же это уныние... Был я у мальчика одного, знакомого, он у мастера работал - "иди, говорит, к нам...". Поглядел я на станок (по токарному мастерству они были), колеса эти разные, винты, пойдет чесать, пойдет - откуда что возьмется...
замлел! "Хочу да хочу, отдай да отдай к мастеру!.. Никуда больше не пойду!.." Молил, просил, маменька серчают, братец и обругал и прибил - ну все же отдали. Только не к тому мастеру, а к растеряевскому: чтобы поближе к своим...
Радуюсь я: думаю, вот сейчас я эту машину превзойду до последней порошинки. Только что же случилось: как я был изумлен, когда, три года у мастера живши, ни разу к этому станку доступу не получил, потому, собственно, что был он, этот станок, пропит... Ужаснулся я в то время! Бедность была непокрытая, истинно уж ни кола, ни двора, ни куриного пера...
Вся избенка-то была вот этак отграничить, и лежало в этой избе корыто с глиной, а боле, кажется, ничего и не было... Стал я об таком ученье удивляться, отыскал ребят - было нас учеников трое, - говорю: "Что же, ребятушки, когда же это ученье будет?.." А один из них, Ершом звали, худой, глаза большущие, маленький, волоса топорщатся, шепчет мне ровно бы басом: "Ты, говорит, не говори про это... А лучше того ноне ночью, как с покражи придем, я тебе про дьяволов сказку скажу... Молчи. Я тебя на все наведу..." - "С какой с покражи?" - "Ты, Проха, громко не кричи, лучше ты шептуном, когда тебе что надо. А покража у нас каждую ночь положена, потому что жрать нам с хозяевами нечего, так мы это все воруем с суседских огородов..." Тут я бога вспомнил... залился, залился - поздно! А Ершишка утешает и все шепчет: "Ты, друг, не робей, потому я тебя полюбил и ноне скажу сказку про Ефиопа... Я их и по ночам вижу..." Хозяина все дома не было.
Подошел вечер, Ершишко говорит: "Пора, Проха, на кражу...
Перва пойдем дров добывать". Пошли мы все троичкой на пустошь, а на пустоши стояла гнилая изба: может, года с три в ней никто не жил, и большим страхом от нее отдавало... Перва мимо пройти боялись, потом посмелей стали, в окошечко заглянули, потом того, в нутро пробрались: лежит на полу мертвый петух и тряпка с кровью... Начали слоняться туда бродяги, нищие и пьяные, приказный один зарезался... А после того, помаленьку, кто ставню оторвет, кто дверь - и пошли таскать...