Шрифт:
Круглая голова бывшего председателя судового комитета обросла седым ежиком; круглое твердо-бурое лицо имело две-три грубо-мужицкие морщины и никаких паутинных сеточек.
Я разыскал его, так сказать, «по делу Бурцева». А когда увидел, сразу и подумал о Володе Шилове, покойном друге дней моих суровых. Такой же нос чижиком и белесые брови вразлет. Стоим на пирсе в Балаклаве. Там совершенно секретно от ясельных младенцев швартуются подводные лодки. И вместе с ними всплывает в памяти Володино присловье, вмещавшее едва ли не весь спектр офицерской службы: «А… им в горло, чтоб голова не качалась!» Похож, похож был Володя Шилов на Алексея Дорогова. Однако последний пламенел идеями социализма на много градусов выше, нежели первый.
Дорогов, посадивший Бурцева в Петропавловку, и других туда же доставил. Вчерашний ненавистник дисциплины корабельной теперь боролся за дисциплину городскую. По его мнению, все вопиющие нарушения происходили не оттого, что стихия гуляла, а потому, что все и вся исподтишка учиняла контрреволюция.
Вот ты говоришь, говорил Дорогов, хотя я ничего не говорил. (Между прочим, весьма распространенный способ собеседования, не уступающий сократическому.) Вот ты говоришь, говорил он и продолжал костить «Аврору», легендарный крейсер. Слава и символ, ежели по справедливости, должны принадлежать минному заградителю «Амур». Ты возьми, объяснял Дорогов, погром винных подвалов. В Зимнем. Это кто?! «Аврора»! – вот кто. Орали: «Допьем романовские остатки!» А мы?! А наши-то с «Амура» – ни капли. Наши – сознательность. Мы у этих, с «Авроры», бутылки отнимали и бутылки об бутылки били, так что ручьи ручьились. Погуще, посильнее, чем на Фурштадтской, из магазина Черепенникова – красные и зеленые, ликер, понимаешь ли, а тут прямо радуга, да и только. А ты говоришь: «Аврора», «Аврора»… Вконец расстроенный всемирной известностью крейсера, Дорогов по какой-то филиации, известной только ему, обрушился на Фурцеву, тогдашнего министра культуры: «Губы красит, а еще коммунистка». Моя робкая попытка защитить – мол, губная помада не помеха убеждениям – не имела успеха. Он стал рассуждать, как троцкист, о разложении кадров. А мне хотелось взять ближе к моим сюжетам.
Дорогов брал, оказывается, и Пуришкевича. [13] Пояснять надо? См. сноску. Брали его в гостинице «Астория», тогда офицерской. Он там скрывался. Голомозый, на башке шишка. Матерился страшно. Дорогов повез его на извозчике (!) в крепость. Чем она ближе была, тем больше мрачнел голомозый. Вдруг и говорит: «Слушай, матрос. Вот тебе деньги, передай моей женщине, она сестрой милосердия в таком-то лазарете». Я об этом даже и прапорщику Благонравову не сказал. Улучил часок, отвез. Красавица! И никакой тебе помады. Хотел отобрать расписку – не посмел.
13
Пуришкевич В.М. (1870–1920). Твердый монархист. Пламенный антисемит. Депутат Государственной Думы. В крепости писал «Песни загубленной души». – Д.Ю.
А прапорщика Благонравова, интеллигента, поставили начальником комиссии по борьбе за революционный порядок в Петрограде. Отличный был товарищ, вежливый, решительный. Он потом в ГПУ важный пост занимал, с Артузовым – знаешь? – дружил. Ну, и что же думаешь? А чего ж надумаешь, Колька Ежов расстрелял. Он когда в Социалистической академии учился, бывало, налижется и в комендантской, я комендантом служил, так он у меня и дрых. Мозгляк, соплей перешибешь, щуплый, на одной щеке крест-накрест шрамы, физия какая-то треугольная, и чего это в нем товарищ Сталин обнаружил?.. Обознался, да быстро понял, в расход пустил.
Наконец занялись Бурцевым. Очень он Дорогову не нравился. Сука кусачая! Чего он только товарищу Ленину не шил. А везли-то мы его, я тебе говорил, по-царски. Да чуть было не прикончили, это уж на Троицком мосту было. Стрельба поднялась и ружейная, и орудийная. Ты говоришь – «Аврора», «Аврора»… Вот тебе и «Аврора» – трехдюймовочки от стен Петропавловки – через реку – по Зимнему. И в этих трехдюймовочках – ни капли компрессорного масла. Понимаешь? А? А то надо понимать, что Революция побеждает и без масла. Компрессорного… Так вот, видишь как, на мосту, до Петропавловки рукой подать, а нас пулеметная очередь чуть не срезала. То ли наши, то ли не наши, а как влупили… Ночь была мягкая, темная, будто ветошью обложили, луны не было. Какие-то вспышки, крики, кто-то из моих ребят и говорит: оплоту контрреволюции каюк. А этот твой Бурцев голосочек, видишь ли, подает: да, гибнет Россия, дети ваши дорого расплатятся… Пулемет по мосту шпарит, прожектор щупает, однако товарищи-то мои правильную реакцию на этого Бурцева: а чего, мол, с им возиться; головой вниз с моста, и концы в воду. Не, я команду даю: ложись! – все ничком, его положили, за руки, за ноги держим… Ну, дальше не буду. Скромность большевиков украшает, а эта Фурцева губы мажет… Мы твоего Бурцева – смотри-ка на одну букву разница: Фур и Бур…, невзирая на пулеметный огонь, в крепость, в тюрьму доставили. А чего он там дальше, это бы Павлова найти, он, может, знает. А может, и не найдешь, кокнули, в Могилевскую губернию отправили.
Спрашиваю: значит, мой Бурцев – первый зек Новой Эры?
Отвечает: вот-вот, а ты говоришь «Аврора».
И рассмеялся, славно так рассмеялся. Что-то вдруг простодушное высветилось на круглом твердо-буром лице.
В тюрьме Трубецкого бастиона первого зека Новой Эры следовало вместе с тем считать и ветераном. В.Л. сидел в крепости и при Александре Третьем, Миротворце, и при Николае Втором, Кровавом, он же впоследствии Государь-Мученик. Солдат-стражник Бурцева вспомнил, горестно подивился: вот тебе и революция – «Они и вас арестовали».
Пушки-то били рядом, ну, совсем рядом, чуть ли не в тюремном дворике. Там деревца были, памятные В.Л. Нет, не деревца – тридцать лет минуло– деревья, кронами повыше крыши бастиона. А пушки, трехдюймовочки, как и говорил мне Дорогов, стояли на невском берегу, в нескольких шагах от крепостной стены, на которой спустя десятилетия 7 ноября возникала надпись, буквы белые саженные: «Слава КПСС». Потом пушки утихли, слышалась пальба ружейная и пулеметная, как недавно на Троицком мосту, над Невой, хотя и невидимой, но принимаемой чувством, таким же тяжелым и черным, как сама река, готовая принять и заглотнуть тщедушного человечка, похожего на козелка-перестарочка. Затишье не было долгим, но казалось-то бесконечным, потому что первый зек Новой Эры страстно хотел убедиться в поражении Пломбированного.
И вот в тюремном коридоре послышался шум, топот, стук прикладов, лязг засовов, хлопанье дверей… Солдат-стражник неурочно принес Бурцеву кружку кипятку – и от себя, впридачу, кусок сахара. Принес, объяснил давешнее движение, шум, топот: министров Временного правительства переместили из Зимнего в Петропавловку.
Там он и встретил Рождество. А в новогоднюю ночь вывели из Трубецкого бастиона. Ночь была ясная, лунная, тени резкие, аспидные. На расстрел шел? Нет. Некоторых арестантов уже отпустили, некоторых, сильно занемогших, определили в городские больницы, а некоторых, его в их числе, переселяли в Кресты. Что за притча? Оно так, вроде бы, и притча: кто-то в Смольном дрогнул пред известиями о том, что гарнизон Петропавловки, тюремная стража во главе с бывшим писарем большевиком Павловым (не ошибался Дорогов, правильно указал: ищи Павлова) так высоко держат пар, что вот-вот учинят самосуд над заключенными.