Шрифт:
Хотя эту мысль можно и продолжить. Твой свет отразился в твоих близких, преломился в них, подсознательно и безличностно перешел с их собственным светом к другим, кого ты уже не знаешь. Допустим, к правнукам и праправнукам. А от них, преломившись, еще дальше. Вот тебе и бессмертие. Генная инженерия. Но все равно небытие...
Одно утешение - люди устроены так, как будто собираются жить вечно. И никто не знает своего часа.
Может, я умру лет через тридцать, а может, и сегодня. Даже от этой проклятой простуды с сухим душераздирающим кашлем...
Однажды, пятнадцатилетним мальчиком, приехав на каникулы к родным в Ульяновск, сидел я на осенней скамейке в аллее, идущей вдоль Волги. Чужой в чужом городе, весь переполненный горьковатой светлой тайной отмирающей природы.
Я был один. Один на всю аллею, на весь белый свет. Пока откуда-то не возникла старая цыганка. В грязной длинной цветастой юбке, бархатной фиолетовой кацавейке. Руки у нее были сухие и темные, обрамленные тяжело мерцающим золотом, отполированные, как дорогое дерево. И глаза на желтом лице - две живые черные полыньи. И старинное тусклое серебряное монисто на долгой жилистой шее. И тяжелые вороньи волосы с отливом синевы.
Я огляделся вокруг. Она тоже была одна. До этого я никогда не видел одиноких цыган. Они всегда ходили гурьбой, гортанно переговариваясь, увлекая в свой затейливый шумный мир доверчивых и беззащитных. А тут, в самом начале жизни, старая одинокая цыганка. Она и я. И только корявый ветер и плеск спокойной волжской воды.
– Дай, тебе погадаю, - сказала цыганка.
Я растерялся. Я знал, что цыганам надо платить. И хотя была у меня в кармане новая зеленая трешка, я ее пожалел. Я сказал - "у меня нет денег" и еще глубже засунул трешку в карман.
– Дай правую руку, - властно приказала цыганка.
И мне пришлось вытащить руку из предательского кармана.
– А теперь дай левую...
Она внимательно смотрела на мои ладони, на сплетения линий моей судьбы. Она уже знала мою судьбу.
– У тебя будет много друзей, но ты всегда будешь одинок. Много девушек будет на твоем пути, но в любви ты будешь несчастлив. И будешь угнетать сам себя больше, чем кто-нибудь другой. Но дорога твоя чиста. Ты до конца дней останешься светел в душе и будешь жить долго, до восьмидесяти лет... А деньги ты от меня утаил, но это твои последние деньги, и я их не возьму...
Потом она ушла, неслышно растворилась в аллее, а я сидел и не знал, что обо всем этом думать, нащупывая в кармане хрустящий трояк.
Те деньги действительно стали последними. На всю оставшуюся жизнь я остался нищим. И угнетал сам себя больше, чем кто-либо. И был одинок, окруженный друзьями. И с любовями ничего не получилось. Но и сейчас я все-таки сохранил частицу света, открытость к детям, животным, деревьям, солнцу. И только это одно держит меня на земле. Хотя в сказку о своем восьмидесятилетии я давно уж не верю и каждый день готовлюсь принять как последний.
Проклятая простуда с сухим душераздирающим кашлем!..
А курить все равно хочется. Пусть будет мне хуже, пусть легкие повылезают наружу, но все-таки я закурю. Ну, положим, не свой горлодер "Беломор", а половинку "Явы" из завалявшейся пачки. Явская "Ява" - это же табачная марка Москвы!..
Я помню их все, свои первые сигареты.
Красная шершавая пачка "Примы", которую приятно нюхать, даже не закуривая. Маленькие оранжевые столбики "Дуката" по 10 штук. Болгарская ароматизированная "Пчелка" в целлофане - по легенде Леньки Грибкова, специальные детские сигареты без никотина. "Солнце" в мягкой мнущейся упаковке. "Шипка" в белой коробочке, с хрустящей вощеной бумажкой внутри. И совершенно особые, на мгновение появившиеся и пропавшие желтые коробочки коричневых индийских сигарет, открывающиеся, как спичечные коробки. И первые длинные дорогие сигареты с фильтром из ФРГ в оранжевых пачках, про которые почему-то говорят, что они радиационные...
Впервые я закурил пяти лет от роду в Сталиногорске, куда переехали тетя Майя и дядя Вася. Ночью, в незнакомом городе, незнакомой квартире, у незнакомого дяди Володи.
Я был подброшен, подкинут ему в окно переполненного автобуса, похожего на серого ежика. А там, на мерзкой привокзальной остановке, в мерзкой остающейся очереди, в черном дожде, на рваном ветру остались мама и папа, и дядя Вася с тетей Майей, которые внезапно исчезли, ушли из моей маленькой жизни, отдаляясь все дальше и дальше. И я оказался один с растерянным дядей Володей в его пустой холостяцкой квартире.
Слезы обиды и утраты обжигали мне щеки. Упрямые рыдания перешли в грудной спазм, нервную истерику. Я уже не верил в существование родителей, не верил, что они приедут следующим рейсом.
И тогда отчаявшийся Володя предложил мне закурить. Он научил меня дуть в раскуренную папиросу. Так, чтобы из нее шел дым и разгорался аленький уголек. Так мы и сидели в кресле, два заядлых курильщика, - измученный Володя с трубкой и я с горящей папиросой в мокрой от слез заячьей лапке.
Как ни странно, эта простая процедура возымела магическое действие. С трудом, но успокоила, утихомирила, примирила с действительностью. И я облегченно уснул на широком Володином диване, несчастный и счастливый в своем безысходном горе...