Шрифт:
Тихо и чинно похоронили старушку в семейном склепе Подстойного, отпев ее в Алексеевке. Любаша с Павлом Алексеевичем шли вдвоем за гробом, который все крестьяне и крестьянки Подстойного проводили от самой церкви в Алексеевке до семейного кладбища своих господ.
Возвратившись с прогулки, сын и зять с горя решились продать часть своего имения; а как она прилегала к полям Алексеевки, то Игривый сошелся с ними и купил ее. Прочие крестьяне Подстойного пришли по этому случаю всем миром к Павлу Алексеевичу и, кланяясь ему в ноги, просили, как они выражались, «отобрать» их всех от Гонобобеля и Шилохвостова и «взять за себя». Они привыкли видеть в соседе своем какого-то опекуна и защитника и человека с некоторым влиянием даже и на своих беспутных господ. Они в таких резких и выразительных чертах представили бедствие свое, крайность своего нищенского положения, что трудно было им возражать. Игривый успел, однако ж, успокоить их несколько, обещав пособить им при посеве и растолковав, что продажа зависит от их господ, а на покупку нужны, кроме доброй воли, еще и деньги. По случаю этой сделки, в которой Шилохвостое действовал также уполномоченным за Карпушу, он ухаживал день-другой около соседа, как будто у него было что-то па душе, и наконец, сидя у него после расчета с трубкою за стаканчиком чая с позолотой, повесил нос в стакан, стал помешивать чай свой в раздумье ложечкой и сказал:
– Подстойное наше, чай, все не минует твоих рук, Павлуша; да и с богом. Право, я тебе этого желаю. Беспутному сыну богатство не впрок. А кормить станешь нас, бобылей, меня то есть с Карпушей, под старость нашу, а?
– Накормил бы я вас лучше смолоду, – отвечал Игривый, – да так, чтоб вы не только до новых веников помнили, а не забывали и под старость.
Шилохвостов весело захохотал: этот лад речи был ему по вкусу. Он затянулся трубкой, прихлебнул чаю, перекинулся назад в кресла и, устремя с улыбкой глаза на Павлушу, сказал:
– Что правда, то правда; да уж и вы мне хороши; я, брат, себя не жалею, и сам браню себя, и другим не заказываю; да уж зато позволь попенять путем и тебе: я таких чудаков, признаться, не видал и во сне.
– Ну что же? – отвечал Игривый. – Будем удивляться друг другу – больше нечего делать.
– Послушай, модник, – продолжал тот, – я тебе не шутя сделаю еще одно предложение. Чтоб совесть тебя не мучила, коли ты больно совестлив, так дело можно бы обделать хорошо так, что были бы и волки сыты и овцы целы…
– Я покуда еще тебя не понимаю, – сказал Игривый равнодушно, – но, признаться, добра не чаю от кудреватой речи твоей; не лучше ли тебе на всякий случай наперед обдумать то, о чем хочешь говорить, или уж просто промолчать?
– Да нужно, братец, сделай милость, полно дурачиться; выслушай меня спокойно да подумай после сам. Вот что, – продолжал он с небольшим, скрытным смущением, наклонившись вперед к собеседнику и положив оба локтя на стол, – я, братец, ей-богу, влюблен в Ивана Онуфриевича…
– Влюблен в Ивана Онуфриевича! – перебил Игривый и захохотал от души. – Ну что же? Мне сватать
его за тебя, что ли?
– Э, братец! Да хоть не перебивай, дай договорить: я не шучу, ей-ей. Я говорю, что я влюбился в Ивана Онуфриевича Машу… Что бы тебе посвататься? Ведь за тебя отдадут ее обеими руками…
– А за тебя разве не отдадут?
– Да полно же, сделай милость; ведь я говорю дело: женись, а там разменяемся; вот и квиты!
– Ах ты голова-головушка моя! – сказал Игривый, покачав сам головою. – Нет, брат, я вижу, что ты все еще льстишь себе, когда честишь самого себя и так и этак…
– А что?
– Да так, больше ничего…
– Ну, Павлуша, послушай же, не дурачься… Ну, сделай милость, не дурачься! Ну, ругай меня! Что ж? Я сам все это знаю: ну, пьяница; ну, буян; ну, картежник, мот, негодяй; ну, подлец, одним словом… Женись, Павлуша, послушайся хоть раз в жизни моего братского совета! Ну что же ты так глаза на меня уставил? Я этого не люблю. Что ты смотришь так, о чем думаешь, скажи!
– Да я думаю, что бы такое придумать, какого рода мерзость, перед которою бы ты запнулся?
– Правда, братец, ей-богу правда; только не вор я, вот что!… Нет, вор, ей-ей вор! Таки просто украл раз у пьяного сто рублей – каюсь тебе, как на духу, а правда. Но уж зато душегубства нет на моей совести, видит бог, нет.
– Но есть надежда и на это, – продолжал Игривый. – Жену свою ты уморишь, этого не миновать.
Шилохвостов призадумался было, а потом спросил:
– А ты спасти ее не хочешь?
– Пулю б тебе в лоб, – сказал сурово Игривый, привстав со стула и понизив голос. – Но нет, и это ее не спасет. Ты заел всю жизнь ее, и один только милосердный бог спасет ее там.
Он оставил гостя и вышел один в поле. Шилохвостов никогда не видал его в этом духе; Семен Терентьевич долго глядел за ним вслед, потом посвистал, кивнув головой, и сказал: «Так вот оно куда пошло, ага!» – и уехал домой.
Бедный Игривый мог только смутно размышлять о тяжелом своем положении. Ему казалось, что у него уже недоставало более сил переносить все это; ему опять и нынче, как уже сто раз прежде, приходило в голову бросить все и уехать куда-нибудь подальше, надолго или даже навсегда. Ему казалось, что он здесь сойдет с ума. «Что меня держит? – думал он. – Для чего я здесь сижу и изнываю, как истинный, не баснословный Тантал?»