Шрифт:
Виктор Чернов верно подметил, что Ленин соратникам «легко прощал их ошибки, даже их измены, хотя порой задавал им хорошие головомойки, чтобы возвратить «на путь истинный»: злопамятства, злобности в нем не было; но зато враги его дела для него были не живыми людьми, а подлежащими уничтожению абстрактными величинами; он ими не интересовался; они были для него лишь математическими точками приложения силы его ударов, мишенью для постоянного, беспощадного обстрела. За простую идейную оппозицию партии в критический для нее момент он способен был, не моргнув глазом, обречь на расстрел десятки и сотни людей; а сам любил беззаботно хохотать с детьми, любовно возиться с щенками и котятами»{37}.
У него было время пристально посмотреть на свою жизнь как бы со стороны, философски оценивающе. Но нет ни одного признака и даже намека в его последних беседах, записках, статьях, что он в чем-то раскаивался. Ошибки, просчеты, неудачи Ленин считал естественными элементами революционного процесса. Он никогда не жалел, что похоронил социал-демократию в России, пресек в зародыше поползновения либералов к парламентаризму, ничем не выдал своего сожаления о бесчеловечном физическом уничтожении династии Романовых, расстреле Каплан, разгроме союзников-эсеров, запрещении всей небольшевистской печати, чудовищном церковном погроме, изгнании из отечества цвета российской интеллигенции, разрушении губернского устройства России, разбазаривании огромного количества национальных богатств на мировую революцию… Ленин никогда не сожалел о том, о чем скорбели и скорбят подлинные российские патриоты. Цель была для него универсальным и вечным оправданием. Что не вписывалось в прокрустово ложе его схем, он с легкостью предавал коммунистической анафеме.
Ленин был как бы рожден для такой власти: решительной, беспощадной, идеологизированной. Болезнь постепенно, но неумолимо отодвинула вождя от рычагов управления, которые были его высшей целью, но целью не личной, а классовой. До марта 1923 года Ленин не терял надежды на возвращение, но она просто в одночасье рухнула в начале той далекой весны.
Долгая агония
Ленин в конце жизни уже не был режиссером собственной судьбы.
Профессор В. Крамер в своих воспоминаниях отмечает, что к марту 1923 года надежды на выздоровление все еще сохранялись. Хотя уже в феврале вновь отмечались «сперва незначительные, а потом и более глубокие, но всегда только мимолетные нарушения в речи… Владимиру Ильичу было трудно вспомнить то слово, которое ему было нужно, то они проявлялись тем, что продиктованное им секретарше он не был в состоянии прочесть, то, наконец, он начинал говорить нечто такое, что нельзя было совершенно понять»{38}.
Лучшим «переводчиком» для него была Надежда Константиновна, которая с поразительным стоицизмом несла свой мученический крест.
После того памятного разговора по телефону Сталин больше ее не беспокоил, он просто не замечал Крупскую. Теперь Генеральный секретарь, мало веря в выздоровление вождя, явно тяготился обязанностями по контролю за его лечением. Известно, что 1 февраля 1923 года он демонстративно зачитал на заседании Политбюро свое заявление с просьбой освободить его от полномочий «по наблюдению за исполнением режима, установленного врачами для т. Ленина». Ответ партийной коллегии был единогласным: «Отклонить»{39}.
В начале марта 1923 года Ленин был увлечен так называемым «грузинским делом». Конфликт между группой Мдивани и Закавказским крайкомом РКП расшатывал только что созданный союз республик. Ленин не был согласен с Мдивани, но в настоящий момент видел большую опасность не в местном национализме, а в великодержавном шовинизме, позицию которого в этом вопросе заняли Г.К. Орджоникидзе, Ф.Э. Дзержинский и И.В. Сталин.
Придавая особое значение национальному вопросу, Ленин продиктовал записку Троцкому с просьбой «взять на себя защиту грузинского дела на ЦК партии. Дело это сейчас находится под «преследованием» Сталина и Дзержинского, и я не могу положиться на их беспристрастие»{40}. Троцкий, однако, ссылаясь на болезнь, уклонился от выполнения этой последней просьбы к нему вождя. «Второй человек» в русской революции понимал, что браться за «грузинское дело» – это значит идти на прямой, открытый конфликт с Генеральным секретарем. Троцкий просто выжидал.
На другой день, узнав об отказе Троцкого, Ленин продиктовал последнее в своей жизни письмо П.Г. Мдивани, Ф.Е. Махарадзе и другим: «Всей душой слежу за вашим делом. Возмущен грубостью Орджоникидзе и потачками Сталина и Дзержинского. Готовлю для вас записки и речь»{41}. Он еще не знает, что не только не будет этой «записки и речи», не будет почти ничего, что напоминало бы окружающим прежнего решительного, энергичного и властного Ленина.
Но накануне, 5 марта, произошло одно внешне незаметное, но важное событие. Ленин был возмущен поведением Сталина в «грузинском деле»; к тому же он припомнил диктаторские замашки генсека, поставившие его, Председателя Совнаркома, в положение «домашнего ареста».
Он, как обычно, обсуждал волнующие его вопросы с Крупской. Ленин не забыл о своем «секретном письме» в отношении его соратников и особенно Сталина, а здесь еще это «грузинское дело». Этот обрусевший «национал» может серьезно испортить ситуацию. Слушая довольно бессвязную речь мужа, Крупская не выдержала и рассказала о выходке Сталина в декабре 1922 года, два с половиной месяца назад…
В своих записках Мария Ильинична Ульянова отметила детали этого уже ушедшего далеко в прошлое инцидента: «Сталин вызвал ее (Н.К. Крупскую. – Д.В. ) к телефону и в довольно резкой форме, рассчитывая, видимо, что до В.И. это не дойдет, стал указывать ей, чтобы она не говорила с В.И. о делах, а то, мол, он ее в ЦКК потянет. Н.К. этот разговор взволновал чрезвычайно: она была совершенно не похожа сама на себя, рыдала, каталась по полу и пр.»{42}. Крупская, долго державшая в памяти тот неприятный эпизод, поведала наконец мужу о хамстве Сталина.
Ленин быстро возбудился и, несмотря на уговоры Крупской не делать этого, видимо, в этот же день продиктовал письмо, окончательно определив свое отношение к Генеральному секретарю.
«Товарищу Сталину.
Строго секретно. Лично.
Копия тт. Каменеву и Зиновьеву.
Уважаемый т. Сталин.
Вы имели грубость позвать мою жену к телефону и обругать ее. Хотя она Вам выразила согласие забыть сказанное, но тем не менее этот факт стал известен через нее же Зиновьеву и Каменеву… Поэтому прошу Вас взвесить, согласны ли Вы взять сказанное назад и извиниться или предпочитаете порвать между нами отношения.