Шрифт:
Так непосредственны и энергичны были их ответы, что редко приходилось сомневаться в искренности. Отличные это были ребята!
Аболин - большой добродушный латыш - сам спрашивал мало. Он только испытующе окидывал взглядом каждого входящего. Зато потом, когда мы коротко совещались, высказывал удивительно верное и точное мнение. Но иногда, словно задумавшись, неожиданно обращался к кому-нибудь из парней:
– А ты с лестницы в пролет смотреть не пробовал? Ну скажем, с шестого этажа? Голова не закружится?
Он и сам этого побаивался, в чем откровенно признавался. Но я встречал немало и других опытных пилотов, которые не очень любили такой эксперимент.
Больше всех задавал вопросы Махалов.
Махалова я знал еще по Аэрофотограммшколе, где он недолгое время комиссарил. У него был сплюснутый череп, тусклые карие глаза и круто вьющиеся, как на каракулевом воротнике, волосы. Он был изрядно глуховат. Как всякий плохо слышащий, говорил громко и трубно. Любил выступать перед большой аудиторией. Махалов был сыном московского драматурга Разумовского и по этой причине имел широкие театральные знакомства. Конечно, он тяготел к огням рампы неизмеримо больше, чем, скажем, к аэродромной обстановке. Он ежевечерне выступал в театре Мейерхольда с призывами жертвовать на постройку самолета, трафаретно завершая выступление фразой, которую многие из нас знали наизусть:
– И тогда красные советские летчики на красных советских самолетах пронесут по всему миру красные знамена революции!
Никулин, относившийся к Махалову несколько иронически, как-то заметил:
– Очень уж у тебя, браток, колер густоват. Не перепустил ли?
В жизни Махалов был балагур, мистификатор и, пожалуй что, порядочный ёрник. Он часто появлялся в театре с полной румянощекой дамой, представляя ее как свою жену. Но при этом неизменно пояснял:
– У меня их две. С одной не живу, но у нее живу. А с другой, вот с этой, живу, но у нее не живу.
Дама устало улыбалась и со скучающей гримаской отмахивалась. Ей, видимо, приелись эти дубоватые остроты.
На мандатной комиссии Махалов выцеливал паренька попроще и мог ошарашить его таким примерно вопросом:
– А что, русский поп имеет право быть избранным в Совет?
– Не имеет! - четко рапортовал паренек.
– А татарский? Мулла, к примеру?
Бывали случаи, когда парень, не понимая подвоха, задумывался. Один даже, помню, от смятения, что-ли, ответил: "Имеет!"
Но такие выходки обычно сердили Никулина.
– Ты, Махалов, свои провокационные штучки брось! - обрезал он. - Давай спрашивай по существу!
Мне, самому молодому из членов комиссии и, в общем-то, находившемуся не так давно в положении этих ребят, конечно, было лестно присутствовать на таких ответственных заседаниях. Особенно приятно было, если в этот день я летал. Тогда можно было маленько даже разыграть из себя этакого аса.
И, прищурив глаз, я спрашивал:
– Мотор встанет в полете - не сдрейфишь?
Однажды я не рассчитал и попал, должно быть, на сильно зубастого. Паренек был щупленький, лохматый, смотрел чуть исподлобья. Подозреваю, что пиджачишко был на нем с чужого плеча.
Он молниеносно перенял мой тон, тоже сощурился и с некоторым даже вызовом отвечал:
– Кондор какой нашелся! А сам небось на аэродроме машинам хвосты заносишь!
Надо же, и обозвал-то как - кондор!
Но тут, как всегда, вмешался Никулин:
– Спокойней, спокойней! Ты лучше спроси, как у него с семьей получится? В анкете внимательно разобрался? Он ведь один у матери кормилец. Батька его за Советскую власть жизнь отдал. А на стипендию, сам должен понимать, широко не разъедешься. Вот об этом самом и спроси. А трусов, если хочешь знать, я с такими глазами еще не встречал.
Вообще Никулин умел как-то сразу расположить к себе, создать в комиссии добрую и деловую обстановку. У него, как и у Аболина, был замечательный нюх на людей. Кроме того, Никулин обладал обостренным чувством справедливости.
Работа комиссии обычно протекала спокойно, без эксцессов и претензий со стороны поступающих.
Протекционизм полностью отсутствовал. Больше всего ребят отбраковывала последняя, медицинская комиссия, но на ее работу наши полномочия не распространялись. Инциденты были редки, но тем дольше и прочнее они задерживались в памяти. Об одном из таких я и хочу рассказать.
Этот парень был примечателен прежде всего очками в круглой железной оправе да, пожалуй, еще длинным черным пальто, напоминавшим католическую сутану. Вообще он отдаленно смахивал на молодого, но въедливого ксендза. Узколицый, с горбатым хрящеватым носом, тонкой ниточкой поджатых губ, он держался подчеркнуто скромно, но с достоинством. На вопросы отвечал обстоятельно, хотя и несколько витиевато. В разговор частенько вставлял иностранные слова. Перед ответом поднимал глаза и несколько раз чмокал губами, как после сытной закуски.