Шрифт:
– Все священники Украины благословят нас!
– Что эти священники!
– Митрополит киевский замолит грех наш.
– Достаточно ли митрополита для такого греха?
– Патриарха царьградского или иерусалимского просить буду!
– Пан Хмельницкий легкомысленно подходит к этому, а так нельзя. Матрегна должна хранить свою честь. И вести себя не как ветреная девчонка, а как пани.
– Гетманова!
– почти крикнул я.
– Я и говорю. Одежда каждый раз должна быть в соответствии с маестатом. Эти ваши казаки! Мы ничего не успели взять с собою. И зачем было нас перевозить в этот дом? Он слишком тесен и слишком простецкий для пана гетмана.
– Дворцов не имеем, - хмуро заметил я, а сам подумал: забыла ли, из какого "дворца" спас тебя в Переяславе? Не завешивала ли ты ряднами окна в казацкой хате, да не выгоняла ли мух, да не притряхивала ли земляной пол свежескошенной травой?
– Можно бы занять старостинский дворец. Он и так стоит пустым.
– И пускай стоит! Так же, как и те наряды на каждый день года - ни к чему! Казаку и одной сорочки хватит. Каждый день новое: то вверх рубцами, то вниз...
– Еще бы и в дегте, - едко добавила пани Раина.
– Может, и в дегте для здоровья.
– Но, надеюсь, пан Хмельницкий сменит свои дегтевые сорочки на чистую одежду? Я велела нагреть воды. Пахолки сейчас приготовят купель.
– Благодарю, пани Раина. Вы заботитесь, как о сыне.
Она побледнела и молча ушла от меня. Должен был теперь жить между ненавистью и любовью, и не было спасения.
Но все же, хотя и с ненавистью, пани Раина вскипятила огромнейший чугун воды с зельем, пахолки вылили воду в большое вербовое корыто - для купели пана гетмана. Очистить и омолодить хочет меня пани Раина или, может, отравить своим зельем? Опекала меня когда-то для себя, теперь будет опекать для дочери - или же для сырой земли? Никого об этом не спросишь, и никто не скажет, да и нет никого, даже Демка верного. Только чистая одежда богатая лежит на скамье горкой - позаботился мой есаул и об этом.
Снял с себя тяжелую, задымленную, грязную одежду, полез в купель... Омолаживался. Радовался. Имел наконец любимейшую женщину! Имел! Мог бы взять ее без проволочек, как был, соскочив с коня и сграбастав в объятья, взять как захватчик, жестокий, грубый, нетерпеливый, взять, как добычу, как вознаграждение, как месть за все. Стать таким безжалостным, как те тысячи, которые идут где-то степями от Желтых Вод до Корсуня вдогонку и наперехват Потоцкому и Калиновскому, идут, как и он, утомленные, пропитанные пылью, потом и пороховой гарью. Мог и не мог. Плескался в вербовом корыте, разбрызгивал воду, отпырхивался, отжимал чуб, сдаивал воду с усов. В чистоте и несмелости должен был возвратить свою любовь, найти и возродить утраченное. Отбил, отвоевал у заклятого врага не для надругательства, не для грубости, а для высокого уважения и нежности.
А пани Раина, крадучись под дверью и прислушиваясь к моему кряхтению и разбрызгиванию воды, считала, наверное, что это она так укротила этого степного пардуса, этого льва над львами, сама становясь львицей, а Матрегну свою делая львицей молодой.
Матрегна. Царица матерей и женщин. Женщина над женщинами, как я отныне гетман над гетманами.
Матрегна...
Следили ли мои джуры за пани Раиной, когда готовилась для меня купель? Для нее я теперь был наездником, жбуром, насильником, кем угодно. Имела все основания ненавидеть меня и желать мне смерти, но вынуждена была подчиняться силе - выражала это каждым словом, каждым наклоном головы, движением уст, поднятием бровей. Не она ли тогда накликала Чаплинского на Субботов? Может, тоже хотела для себя, а тот схватил дочь? О, если бы узнать! Малое утешение. Ох, малое. Никакое.
Я был несправедливым к пани Раине. Она стремилась устроить все как можно лучше, с высочайшим почтением и гетманским достоинством. Пока я купался и прихорашивался, в светлице были поставлены столы, накрыты льняными скатертями, заставлены яствами и напитками, и уже и гости были созваны наивельможнейшие из тех, кто оказался в Чигирине, и нас с Матронкой посадили на красном углу, и была она вся в белом атласе, сама вся будто шелк ласковый, и голова кружилась и от нее, и от горилки, которую пили за долгожданную трудную победу, за здоровье всех и за меня, и от веселья бесконечного, и от багряного света, что волнами ходил перед моими глазами, дразня меня своей непостижимостью, неотступный и несносный, как пытки. Я готов был стонать от муки незнания, пока наконец понял, что это мою душу разрывает нетерпение. Почему нас не оставляют одних с Матронкой? Зачем все это, зачем все эти люди? Все пьют и пьют за гетманское здоровье, веселятся, танцуют - и какое им дело до гетманов, и до королей, и до всех повелителей мира? Разве трава спрашивает у кого-нибудь разрешения, чтобы расти, а дожди - чтобы упасть из облаков на землю, и разве реки текут тогда, когда им скажут, а птицы прилетают по королевским велениям? Я хотел тоже быть как эти люди, собственно, был таким же: едва прикоснулся к шелковой руке Матронкиной и показал ей глазами, чтобы бежать. Лицо ее вспыхнуло так, что видно стало и при свечах, но тихо подчинилась, я пропустил ее вперед, закрывая спиной от пани Раины, метавшей грозовые взгляды.
Мир для нас не существовал больше.
В ложнице было темно, только лампадка еле мигала под образами да чуть-чуть виден был сквозь окна жар с казацкого костра сторожевого посреди двора. За стеной продолжалась наша словно бы свадьба, а мы были здесь, впервые в жизни как муж и жена, впервые наедине со своей любовью, своей страстью.
Я целовал даже воздух вокруг нее, а потом снова и снова возвращался к неистовым устам и умирал в них, умирал навеки. Темные уста страсти. Вся была в белом, и постель тоже была белая. "Бiлу постiль постелю, бiлу постiль розстелю..." Ненасытная постель, живешь и умираешь в ней, знаешь об этом, каждый раз забываешь, соблазненный и искушенный. Не вводи нас в искушение, не вводи... Почти с ненавистью кинул я Матрону в эту белую пену, заглушил ее пугливое "нет! нет!" тяжелым своим поцелуем, словно припечатал, словно вложил в него всю свою страсть, свое доброе чувство к этой молодой женщине.
Вчера еще был никем. Беглец без надежды возвратиться, гетман без победы, вождь без народа, властелин без державы. Сабля в руках да конь под тобой - этого достаточно и недостаточно, если ты вознесен на высоту побед и власти.
Возле моей жестокости - это шелковистое тело, возле моей огрубевшей, изрубцованной, в шрамах души - это чистое сердце, возле моих тяжелых утомленных рамен - это летучее существо, возле моих насупленных густых бровей - эта небесная улыбка, способная воскресить мертвых, растопить вечные снега, заставить реки течь вспять и даже - о чудо!
– возвратить утраченное время!