Шрифт:
В "Гибели эскадры" Петьку очень хотелось сыграть роль Гайдая, чтобы быть на сцене союзником, товарищем, другом Оксаны - Зиньки, но Зинька выбрала Мишка Задорожного, высокого, красивого, синеглазого, куда там тонкошеему Карналю! Петьку достался боцман Бухта - "медяшки-железячки драить", человек хоть и добрый, но смешной. Если бы Петько не был влюблен в Зиньку, никогда бы не согласился на такую роль.
Это был, так сказать, переходный период в Зинькиной деятельности. Тогда еще никто не знал, куда кинется она после "театра", никто не угадывал в Зиньке общественных талантов, может, она и сама еще о них не знала. Петько же подсознательно попытался зацепиться именно за литературу, привлечь Зинькино внимание, если и не в какой-то гениальной роли на "сцене", то в "спектакле", выдуманном и отрежиссированном им самим от начала до конца.
Помог ему Антон Губрий, а если точнее - Сервантес. Старший брат Антона Федор привез откуда-то (откуда именно, установить не удалось, так как пути книжек в Озеры были в те времена не прослежены) растрепанный роман Мигеля Сервантеса де Сааведры "Дон-Кихот". Антон прочитал книжку сначала сам, потом, зная жадность Карналя к книгам, "на один день" дал Петьку, и, хоть мачеха велела гонять воробьев из конопли, "Дон-Кихот" был прочитан за день, и не просто прочитан, а пережит так, будто все события с Рыцарем Печального Образа происходили тут, в Озерах, будто жил он в такой хате, как у Аврама Воскобойника, и там, в притемненных сенях, умирал, обнародовав свое завещание. Петько видел широкое бедное ложе, застланное одеялом, окно, занавешенное дерюжкой от солнца, притрушенный полынью от блох зеленый пол, шкодливых кур; которые всякий раз прорываются в сени, едва кто-нибудь приоткроет дверь.
Вечером Петько побежал к Антону отнести книгу. Антон возвышался над ивовым плетнем, широко перемеривал двор на ходулях - они тогда почему-то вошли в моду среди ребят. Его сестра Галька, беленькая, толстенькая, как и Антон, бегала следом, канючила, чтобы он дал ей попробовать, а он только пренебрежительно почмокивал своими толстыми губами.
– Ну, дай, - канючила Галька.
– Отвяжись.
– Дай!
– Отвяжись.
Петько пожалел, что поторопился отдавать книгу, Антон, наверное, и думать забыл про Дон-Кихота. Захваченный своими мыслями, он переступал босыми ногами в мягкой, уже остывающей уличной пыли, молча наблюдал за возней брата и сестры, крепко зажимал под мышкой размякшую от пылкого чтения книжку, еще и не зная, что держит одно из знаменитейших сочинений мировой литературы. Стояла у него перед глазами вся призрачно-прекрасная жизнь печального рыцаря, но уже затягивалась она какой-то дымкой, воображение расползалось, как просвечиваемый косыми лучами туман, привычка переносить все прочитанное в книжках на ту землю, по которой ходил сам, переселять даже самых роскошных императоров и королей в простые озерянские хаты, лишь соответственно выбирая для каждого по его значению хату то под черепицей, то под железом с искусно украшенной трубой и вырезанными из жести узорами, лошадками и птичками на дымовой трубе, на водосточных трубах, на коньке, всех четырех карнизах, - эта привычка натолкнула Петька на мысль, от которой он даже замер, еще не веря, что это может произойти. Вот он сейчас скажет Антону, и Антон... Но осторожность подсказала Петьку, что начинать надо не с Антона, а с Гальки, чтобы сразу заполучить себе союзницу. Он перескочил через плетень, шутливо схватился за ходули, так что Антон, потеряв равновесие, вынужден был спрыгнуть на землю. Он замахнулся на Карналя, правда, не ударить, а так, для порядка, но тут же вспомнил о книге, выхватил ее у товарища из-под мышки, спросил: "Ну? Не я говорил?" У Петька перед глазами стояла Галька, а если по правде сказать, то где-то далеко-далеко мерещилась ему Зинька, которая не могла бы остаться равнодушной к его дерзкому замыслу.
– Хочешь стать нашей Дульцинеей?
– спросил он неожиданно Гальку.
– Кем?
– довольно кисло поинтересовалась Галька.
– Дульцинеей.
– А кто это?
– Тю, дурная, да это же дама сердца Дон-Кихота Ламанчского! воскликнул Антон, снова пытаясь взобраться на ходули, но у него ничего не получалось, так как он не хотел выпускать из рук книжку. Наконец он вынужден был сдаться, великодушно предложил Карналю: - Хочешь походить?
– Дай Гальке.
– Не умеет. Нос расквасит, будет мне от матери.
– Дай!
– распустила нюни Галька.
– Видишь? А ты ей - Дульцинею. Да она и не читала и читать еще не умеет такие книжки.
– Настоящая Дульцинея Тобосская тоже не умела читать, ты же знаешь.
Антон посмотрел на Петька словно бы даже с испугом:
– А ты откуда знаешь?
– Написано в книжке. Я вот читал, Антоша, и думал, а что, если нам, как Дон-Кихот? На ветряки, на баранов, на колдунов и ведьм?
– Нам?
– Антон отступил от Карналя, смерил его взглядом.
– А кто же Дон-Кихот? Не ты ли?
– Ну, я.
– А Санчо Панса?
– Ты.
– Я?
– Ты. А Галька - наша Дульцинея Тобосская.
– А волшебник кто же?
– Волшебник?
– Карналь понимал, что отвечать надо не медля, только этим он убедит Антона, но ведь в Озерах слишком много было претендентов на роль чародеев, колдунов, мелких мошенников.
– Ну... Ну, дед Ирха... Он возле своих бергамот какие-то погремушки и колокольчики поразвешивал, сам на телеге в саду спит, чтоб никто ни одной груши с дерева не сорвал. Вот бы его...
С Ирхой, кажется, он попал в точку, потому что Антон давно мечтал полакомиться грушами у деда, да и кто не мечтал, но как к ним подступишься, если там чуть ли не сама нечистая сила мобилизована для охраны? О ветряных мельницах, овцах, цирюльниках, медных тазах, губернаторах, купцах Антон уж и не расспрашивал, не интересовали его и рыцарские доспехи - щитов, копий, луков, мечей в селе можно понаделывать сколько угодно и из чего угодно.
– А кони?
– вдруг нашел он наиболее уязвимое место в замысле Карналя. Где ты возьмешь двух коней? Или, может, тебе из колхоза выдадут для подвигов Быдла и Лапка?
Быдло и Лапко стали своеобразной легендой "Красного борца". Уже забыли, что до колхоза кони принадлежали разным хозяевым, были они оба неказистые, какой-то мышастой масти, с огромными, неуклюже вывернутыми копытами, а что уж ленивы, то ничего подобного в Озерах за всю их историю не наблюдалось ни среди людей, ни среди животных. Шли только туда и тогда, куда хотели и когда хотели. Никакие понукания, никакие хворостины, кнуты, палки не помогали, о коней можно было ломать оглобли, все равно ни Быдло, ни Лапко не стронутся с места, если нет такого помысла или желания. Это были и не кони, а какие-то конские философы-стоики, или просто конские памятники, в которые ошибочно кто-то вдохнул жизнь. Подвиги на Быдле или Лапке - это было даже и не смешно: это значило просто убить любое намерение, воображение, убить мечту.