Арто Антонен
Шрифт:
Если толпа отвыкла ходить в театр; если все мы в конце концов стали рассматривать театр как низший род искусства, как средство вульгарного развлечения, если мы стали использовать его для того, чтобы дать выход нашим худшим инстинктам, – все дело тут в том, что нам слишком часто говорили, будто все это имеет отношение к театру, то есть ко лжи и иллюзии. Все дело в том, что за четыреста лет, то есть со времен Возрождения, мы привыкли к чисто описательному театру, к театру, который повествует – и повествует о психологии.
Дело в том, что все изощрялись, заставляя жить на сцене существа правдоподобные, но отъединенные от нас, когда зрелище развертывается по одну сторону, публика же остается по другую; дело в том, что толпе предлагали просто зеркало, отражающее то, что она есть.
Сам Шекспир несет ответственность за такое извращение и упадок, за эту идею незаинтересованного .театра, который стремится к тому, чтобы театральное представление не затрагивало публику, чтобы предложенный образ не вызвал потрясения всего ее организма, чтобы он не наложил на нее неизгладимый отпечаток.
И если у Шекспира человека порой заботит нечто, превосходящее его природу, речь все равно определенно идет о последствиях такой озабоченности для человека, то есть о психологии.
Психология, ожесточенно упорствующая в том, чтобы свести неизвестное к известному, иначе говоря, к повседневному и обыденному, выступает причиной такого упадка и такого ужасного расточения энергии, которое, как мне кажется, подошло к своей крайней черте. И мне представляется, что театр, да и мы сами, должны покончить с психологией.
Впрочем, я полагаю, что в этом все мы сходимся и что нет необходимости опускаться до отвращения к современному, в частности, к французскому театру, чтобы заклеймить театр психологический.
Истории, связанные с деньгами, огорчения из-за денег, общественный карьеризм, любовные муки, к которым никогда не примешивается альтруизм, сексуальные порывы, припудренные эротикой, лишенной всякой загадки, – все это не имеет отношения к театру, коль скоро входит в сферу психологии. Эти мучения, эти бесчестные поступки, эти грубые спаривания, перед лицом которых мы оказываемся теперь всего лишь теми, кто получает удовольствие, подсматривая в замочную скважину, – они закисают и обращаются в революционные порывы: в этом надо отдавать себе отчет.
Но это еще не самое худшее. Если Шекспир и его подражатели долгое время внушали нам идею искусства для искусства, когда искусство стоит по одну сторону, а жизнь – по другую, можно было вполне довольствоваться этой бесполезной и бездельной идеей, пока жизнь, протекавшая за ее пределами, еще держалась. Но сейчас слишком многие признаки свидетельствуют о том, что все, ради чего мы жили, более не держится, что все мы безумны, повергнуты в отчаяние и больны. И я призываю нас к противодействию.
Эта идея независимого, отдельного искусства, поэзии чар, существующих лишь для того, чтобы зачаровывать нас в минуты отдыха, есть идея декаданса, и она в высшей степени способна продемонстрировать нашу способность к кастрации.
Наше литературное восхищение Рембо, Жарри, Лотреамоном и некоторыми другими .авторами, восхищение, которое двоих довело до самоубийства, для других же сводится к пустым разговорам в кафе, составляет часть этой общей идеи литературной поэзии, независимого, отдельного искусства, нейтральной духовной деятельности, которая ничего не делает и ничего не производит; и я свидетельствую, что именно в тот самый момент, когда индивидуальная поэзия, занимающая лишь того, кто ее пишет, и в мгновение, когда он ее пишет, свирепствовала самым ужасным образом, театр был наиболее презираем поэтами, у которых никогда не хватало ни чувства, ни прямого и массового действия, ни пользы, ни опасности.
Нужно покончить с предрассудком относительно письменных текстов и письменной поэзии. Письменная поэзия годится на один раз, а затем ее следует уничтожить. Пусть мертвые поэты уступят место другим. Во всяком случае, нам следует понять, что именно наше преклонение перед тем, что уже сделано, – каким бы прекрасным и реальным оно ни было, – наводит на нас оцепенение, заставляет нас замереть и мешает нам войти в соприкосновение с силой, пребывающей внизу, с силой, называемой мыслящей энергией, жизненной силой, предопределенностью перемен, менструациями луны или чем угодно. За поэзией текстов стоит просто поэзия, без формы и без текста. И подобно тому, как истощается эффективность масок, применяющихся в магических операциях некоторых племен, – после чего эти маски годятся лишь на то, чтобы сдать их в музеи, – точно так же истощается и поэтическая действенность текста, поэзия же и действенность театра относится к числу тех, что истощаются наименее быстро, поскольку она допускает действие того, что выражается в жесте и произношении, – того, что никогда не воспроизводится дважды.
Речь идет о том, чтобы понять, чего же мы хотим. Если мы все готовы к войне, к чуме, голоду и массовой резне, нам не нужно даже говорить об этом, достаточно, если мы просто будем продолжать. Продолжать вести себя как снобы, толпиться перед тем или другим певцом, тем или другим восхитительным зрелищем, которое не выходит за пределы сферы искусства (а русские балеты даже в моменты высшего своего великолепия никогда не выходили за пределы сферы искусства), перед той или другой выставкой станковой живописи, где то здесь, то там вспыхивают весьма впечатляющие формы, которые, однако же, взяты наобум, без достоверного осознания тех сил, которые они могут привести в движение.