Шрифт:
Гётевское описание карнавала в Риме читается как исследование «образца» итальянской народной жизни.
562
«Римский карнавал» издан с цветными гравюрами Георга Мельхиора Крауса, причем не текст преобладал там, а иллюстрации, изображавшие главным образом костюмы и маски; текст же больше служил для пояснения иллюстраций. Тем не менее эта проза выдержала проверку временем, так что впоследствии Гёте отвел этому фрагменту знакомое нам место во «Втором пребывании в Риме», которое завершало автобиографическое «Итальянское путешествие». Уже с первых предложений ясно, что автор занял позицию стороннего наблюдателя: «Принимаясь за описание римского карнавала, мы боимся, как бы нам не возразили, что такое торжество, собственно, нельзя описать. Ведь столь большая масса чувственных предметов должна непосредственно двигаться перед глазами, чтобы каждый мог на свой лад созерцать и воспринимать ее.
Но такое возражение кажется нам тем более несостоятельным, что мы по опыту знаем — на чужеземного зрителя, который впервые видит римский карнавал и ограничивается лишь зрительным его восприятием, он не производит ни целостного, ни приятного впечатления, ибо не слишком услаждает взор и не приносит удовлетворения духу» (9, 201).
В карнавальном действе прорывается нечто изначальное, исконное; там царит «суматошная и быстротечная радость»; там «различие между высшими и низшими на мгновение кажется снятым; все вперемешку, каждый легко относится ко всему, что встречается на его пути, а взаимная дерзость и свобода обращения уравновешиваются всеобщим благодушием» (9, 202). В целой веренице небольших глав автор–наблюдатель описал конкретные детали карнавала, так что он по–своему упорядочил и по меньшей мере «преодолел» все, что ему в какой–то мере не было по сердцу: шум, столпотворение, необозримое скопление народа, брызжущее через край веселье. В заключительной главке «Среда на первой седмице поста» автор, избравший не повествовательную форму от первого лица, но пользующийся в своих описаниях и в повествовании отстраняющим «мы», высказывает следующее суждение: «И вот уже, как сон, как сказка, промелькнул этот непутевый праздник, возможно оставив в душах тех, кто в нем участвовал, меньший след, чем в читателе, перед воображением и разумом которого мы развернули целое в его последовательной связи» (9, 227).
Рассказчик в состоянии разобраться в «ужасающей сутолоке» карнавала, во всем его «сумбуре», лишь
563
описав его в деталях, причем взяв как раз такие из них, которые, как ему представлялось, смогли все же таинственным и удивительным образом выявить в целом структурную основу происходившего. Точно так же обстояло дело, когда Гёте, уже по возвращении из Италии, занялся наблюдениями за природой. Уже только служебные обязанности заставили Гёте, которому пришлось в чине тайного советника объездить вдоль и поперек все герцогство и не раз спускаться в шахты, а дома самостоятельно ухаживать за садом, обратить внимание на целый ряд особенностей, которые нельзя было объяснить с помощью одних умозрительных, общих представлений о гармоническом единстве природы. Правда, он до конца своих дней так и не отказался от веры в существование великого, разумного естественного порядка, в рамках которого всякому подобало лишь предназначенное ему место. Такому представлению соответствовала формула «Бог — это природа», но здесь дело было не в принадлежности к определенному вероисповеданию, но в том, что сущая реальность исполнена наивысшей идеей разума, порядка и совершенства.
В этой связи примечательна одна небольшая статья Гёте. Примерно в конце 1788 года поэт получил от своего друга Кнебеля письмо, в котором тот провел сравнение между узорами, «нарисованными» морозом на оконных стеклах, и цветами. Уже в январе 1789 года Гёте в статье под названием «Естествознание», напечатанной в «Тойчер Меркур», привел свои возражения против подобных параллелей; причем, указав фиктивное место и дату ее написания («Неаполь, 10 января 178… года»), он непосредственно связал тему статьи с идеями, зародившимися у него на юге или же нашедшими там подтверждение. «Вы очень хотели бы, — писал Гёте, — возвести кристаллизацию в ранг явлений растительного свойства», но: «Нам следовало бы, по моему разумению, гораздо больше наблюдать за тем, в чем явления, которые мы стремимся познать, различаются друг от друга, а не в чем они сходны. Установить различия труднее, утомительнее, нежели сходство, но если удается хорошо осознать различия предметов, то их сходство можно провести затем без всякого». Разумеется, писавший эти строки вовсе не собирался отрицать, «что все существующие в природе явления связаны друг с другом» и что необходимо обращать внимание на аналогии, способствующие познанию сути вещей. Этот призыв к методич–564
ности научного мышления, несколько раздосадовавший Кнебеля (что Гёте попытался отчасти компенсировать, напечатав в следующем же номере «Ответ»), можно воспринять и как несколько запоздалое желание Гёте расквитаться наконец с натурфилософией герметиков, которая охотно пользовалась поверхностными аналогиями: ведь студент из Франкфурта в свое время немало времени потратил на ее изучение.
Программные соображения, направленные против «сходства», подобно обнаруженной Кнебелем «аналогии» между морозными узорами на стекле и растительными или животными формами, которые существуют в природе, говорят нам и о том, что Гёте вел здесь полемику, опираясь на современные ему естественнонаучные понятия. Сейчас вновь обратили внимание, что веймарский естествоиспытатель, шедший во многом своими, нехожеными тропами, имел вполне полное представление о естествознании той поры. На этот счет имеются содержательные, обширные комментарии к гётевским «Сочинениям по естествознанию» в так называемом «Издании Леопольдины» (Веймар, 1947 и последующие годы), и они могут дать исчерпывающую информацию в этом отношении и любителям, и исследователям той эпохи. Критика кнебелевского стремления проводить случайные аналогии была направлена и против того представления о наличии в природе определенной системы, которого придерживались и выдающиеся ученые того времени: считалось, что все объекты природы связаны друг с другом грандиозной единой цепью, ведущей от простейших веществ, от элементов, минералов, через растения и животных, к человеку — а далее вплоть до ангелов и самого господа бога. Мир, таким образом, представлялся в своем последовательном единстве. Знаменитый Шарль Бонне в трактате «Наблюдение за природой» в 1764 году писал о «лестнице естественных существ». Было широко распространено мнение, что в природе наличествует упорядоченная ступенчатая, иерархическая последовательность, в рамках которой все идет по восходящей — от менее совершенных к более совершенным существам. Поэтому утверждения о принадлежности чего–либо к определенной ступени и о наличии единой, без пропусков и пробелов, связи всех явлений в целое затрагивали непосредственно основы, самые принципы тогдашних взглядов на природу, равно как и самый фундамент христианской веры, с которой тогдашнее естествознание ощущало свою теснейшую связь. Ведь
565
познание природы должно неизменно соответствовать христианской вере в творца всего сущего и в изначальный замысел творения — да естествоиспытатели и не желали иного. Правда, им предоставлялся в рамках веры достаточный простор для их деятельности.
К примеру, предположить, а затем и доказать, что у человека также имеется межчелюстная кость, уже означало усомниться в разделявшейся всеми идее иерархической последовательности в природе. Все тогдашние авторитетные ученые–анатомы были убеждены, что человек от остальных позвоночных именно этим и отличается — отсутствием межчелюстной кости. И полемика в связи с желанием Кнебеля проводить аналогии ради них самих также затронула нечто весьма существенное. Ведь она позволила провести границу между живой и неживой природой, очертить грань растительного и животного мира. Помимо Кнебеля, статья Гёте в «Тойчер Меркур» не порадовала, должно быть, и Гердера, который писал ведь в своих «Мыслях о философии человеческой истории»: «Безмерная цепь [существ] нисходит от творца до зародыша всякой песчинки». Когда в 1784 году Гёте «открыл» наличие межчелюстной кости и у человека, это еще подкрепляло представления Гердера, что основу всех живых существ составляет некая «изначальная форма». Теперь же Гёте аргументировал с иных позиций (которые, разумеется, вовсе не были связаны с одинаковой оценкой им и Гердером назначения межчелюстной кости у человека) — по разумению Гёте, внимательный естествоиспытатель, наблюдающий явления природы, «никогда не станет пытаться приблизить друг к другу три грандиозные вершины: кристаллическую, неживую природу, мир животных и мир растительный». Таковы были теперь взгляды Гёте, продолжавшего свои естественнонаучные изыскания.
Прочие ученые, впрочем, также подчеркивали, что следует проводить различия. Их не удовлетворяла принятая до тех пор модель, представлявшая любой организм как совокупность различных, однако неизменяемых частиц–корпускул, которые движутся в соответствии с определенными причинностями и тем самым определяют его жизнедеятельность. Поэтому–то они и предполагали (не ведая еще о том, что известно современной нам биологии о микромире), что существует особая «жизненная сила», «стремление к образованию формы» и т.п., что якобы было причиной, направляющей органические процессы и процес–566
сы образования. Но тем самым нельзя было более исходить из непрерывности перехода от элементарного к высшему; теперь следовало предположить, что между живой и неживой природой есть разрыв.
Хотя Гёте постоянно соприкасался с миром растений, с тех пор как поселился в Веймаре, — например, в собственном саду, в парке, — но серьезных ботанических исследований он, пожалуй, не проводил, пока не оказался в Италии. Он прежде ограничивался сбором сведений, фактов, ознакомился в этой связи, естественно, и с систематикой Линнея. Определение видов растений, каким его последовательно провел шведский ученый, введя затем и в научную практику, зиждилось на определенных внешних признаках растений. Для Гёте, однако, классификация Линнея отличалась тем недостатком, что органы растений претерпевали в определенных пределах изменения. «Когда я обнаруживаю на одном и том же стебле сначала округлые, потом надсеченные, а дальше и вовсе перистые листья, которые затем вновь стягивались, упрощались по форме, превращались в чешуйки и под конец совсем исчезали, у меня не хватало решимости где–то поставить веху, а не то и провести границу» («Автор сообщает историю своих ботанических занятий»). Несмотря на такие существенные превращения, Гёте пытался усмотреть во всем многообразии форм нечто общее. Как Гердер предполагал наличие «изначальной формы» во всем многообразии живых существ, так Гёте считал возможным отстаивать идею «прарастения», представление об общем для всех растений «плане», которому отвечали все высшие растения. «Должно же оно существовать! Иначе как узнать, что то или иное формирование — растение, если все они не сформированы по одному образцу?» (ИП, Палермо, 17 апреля 1787 г.). Этот «зримо–мысленный» образ, эта «чувственная форма прарастения, сверхчувственного по сути», никак не могла соответствовать какому–либо определенному растению. Однако эта праформа содержала в представлении признаки прототипа, являла собой цельность в многообразии наличных форм.