Шрифт:
И снова молодой Гёте, сам еще ищущий, показывает позитивные и сомнительные варианты человеческого поведения и человеческих чувств. Переменчивый Клавиго не уверен в избранном пути. Также и Вейслинген все время колебался. Это становится бедой для окружающих. То, что было несомненным вчера, завтра будет поставлено под вопрос под натиском безоговорочной аргументации, направленной на иную цель, а затем и вообще принесено в жертву этой цели. Проще всего, как это делает Карлос, опорочить «нерешительного человека» и назвать его жалким существом. Но колебания такого человека можно преодолеть, лишь предлагая ему нечто безоговорочно правильное, убедительное настолько, что он сразу примет решение. Клавиго не принадлежит к числу людей уверенных и не может быть таковым, так как в самой его ситуации заключено непримиримое противоречие. Поэтому чи–259
татель и зритель испытывает к нему не только презрение, но также сочувствие и сострадание.
Характер и действия Клавиго полностью слились с его собственным характером и действиями — писал Гёте 21 августа 1774 года Якоби. Это не был диагноз, поставленный задним числом, прошло всего несколько месяцев после того, как пьеса была написана, и это показывает, как хорошо ему было знакомо состояние колебаний и неуверенности, которое привлекло его внимание к этому материалу. То, что в течение нескольких дней он написал в своей франкфуртской комнате на Гросер–Хиршграбен как исследование случая Клавиго, было в то же время беспощадным самоанализом. Гнетущие воспоминания о прощании с Фридерикой Брион, видимо, тоже еще не стерлись в памяти, недаром позднее в «Поэзии и правде» Гёте подчеркивал, что считает эту пьесу своей «поэтической исповедью», что это «размышления о раскаянии». По остроте мысли и непримиримости диалоги Клавиго — Карлос, которые воспринимаются как разговор с самим собой, противопоставляются таким чисто литературным ситуациям, как сцена обвинения Бомарше — Клавиго. То, что сначала лишь констатировалось как факт, получало затем в рассуждениях Клавиго подробное обоснование. Если Гёте, расставаясь с Фридерикой, действительно думал о том, что ему предстоит завоевывать признание и славу, то теперь задним числом он критически осмыслил эту ситуацию и в «современном анекдоте» увидел во всей глубине и принципиальной значимости проблему внутренней раздвоенности.
Поклонники «Гёца фон Берлихингена» были удивлены, но отнюдь не пришли в восторг, когда прочли эту «традиционно» сделанную драму. Несколько недель спустя после окончания «Клавиго» в книжных лавках появился «Вертер» и привлек к себе всеобщее внимание. Оказавшись между двумя произведениями, которые долгие годы определяли славу Гёте по преимуществу, трагедия «Клавиго», как правило, недооценивалась. Правда, в театре эта в высшей степени сценичная пьеса во всякую эпоху вызывала интерес. Уже в августе 1774 года она была поставлена в Аугсбурге в присутствии Бомарше, прибывшего туда инкогнито. В 1775 году последовала постановка в Гамбурге, затем в Вене и Берлине. В 1792 году Гёте сам поставил «Клавиго» в Веймаре. В 1780 году по случаю дня рождения Карла Евгения, герцога Вюртембергского, Фридрих Шиллер сыграл Клавиго в последний год
260
своего пребывания в Карловой академии, «ужасно» сыграл, как вспоминают очевидцы, «завывая, фыркая и топая ногами».
По фрагментам из «Вечного жида» почти невозможно судить, каким должно было стать это произведение. Во всяком случае, Гёте имел намерение связать легенду об Агасфере, еврее, обреченном на вечные странствования за то, что, увидев Христа, ведомого на казнь, он насмеялся над ним и отказал ему в минутном отдыхе, с легендой о возвращении Христа. В написанных частях доминирует манера, которую, скорее всего, можно назвать религиозной сатирой. Ни в одной из тех стран, куда попадает вернувшийся Спаситель, его не узнают, и нигде он не находит никаких признаков христианского духа. Внешних знаков много повсюду, но человеческие действия всюду противоречат тому, символом чего эти знаки являются. Даже служители церкви думают только о наживе. И Реформация тоже получила свой куш.
И бог воскликнул: «Где же свет,
Моим веленьем воспаленный?
О горе! Чистой связи нет,
Той, что я ткал меж небом и вселенной!
[…]
И был он сыт страною той,
Крестами мелкими густой,
Где для всеобщего Христа
Забыта тень его креста.
В одну из ближних стран пошел
И флюгером себя нашел.
Не замечали там того,
Что рядом бродит божество.
[…]
Вот к обер–пастору пришли.
Дом с давних пор стоял в порядке.
Дни Реформации вели
Здесь гульбище, чтобы цвели
Попы на той же самой грядке,
На прежних в основном похожи:
Еще болтливей, но скромнее рожи.
(Перевод П. Антокольского [II, 322—325])
261
Сцены, написанные особым, четким книттельферзом (ломаным стихом), как серия гравюр на дереве, раскрывают содержание шванка, разоблачая мир, изменивший христианскому завету, и его церковь. Как далека была эта поэма, которую сам Гёте не сделал достоянием гласности, от торжественных религиозных эпопей Мильтона, Клопштока и прочих! Лафатер имел основания говорить о «какой–то странной вещи в книттельферзах», которую ему цитировал его попутчик–автор по дороге в Висбаден и дальше в Бад–Эмс в конце июня 1774 года.
Написав большое количество самых разных произведений, начиная с 1772 года молодой Гёте избавился от мучивших его проблем. Испытание на поэтическую одаренность прошло успешно. Несмотря на это, ясности относительно будущей профессиональной деятельности еще не было. Хотя стало понятно, что поэтической выразительности он добивается без всякого труда, все же не было еще ответов на важнейшие вопросы — куда, откуда, зачем и почему, к тому же было совершенно неизвестно, о чем он собирается повествовать в каждом отдельном случае. Это больше уже не являлось подтверждением проверенных или предполагаемых истин и норм, которые надлежало проиллюстрировать и приукрасить. Поэзия Гёте сама должна была стать источником для понимания мира, эпохи, жизни. «Гёц», «Вертер», «Клавиго» это доказали. Они вовсе не имели целью предложить окончательные формулировки каких–то концепций, что породило недоумение во многих дискуссиях того (и не только того) времени. Наоборот, сами они были попыткой разобраться. Поэтому беспокойство осталось спутником Гёте в эти годы. «Что выйдет из меня? О вы, уже созревшие люди, насколько же вам лучше, чем мне» (письмо Кестнеру от 23 сентября 1774 г.). То, что он написал 3 августа 1775 года своей многолетней корреспондентке Августе Штольберг, относится не только к этим осенним месяцам: «Несчастная моя судьба, всегда какие–то крайности!» Скептически звучат слова, обращенные к Анне Луизе Карш: «Я написал всякой всячины, можно сказать, немного, а вернее, и совсем ничего. В потоке жизни человечества мы можем зачерпнуть пену носом нашей ладьи, а думаем при этом, что захватили по меньшей мере плавучие острова» (17 августа 1775 г.).
262
Знакомые и гости.
С Лафатером и Базедовом на Лане и на Рейне
В разнообразных связях, ведущих в мир, недостатка не было. Подобно Шёнборну, который сделал все, чтобы во время своего путешествия ближе познакомиться с автором «Гёца фон Берлихингена», поступали и другие. Всякий, кто тогда участвовал в литературной жизни и интересовался новыми веяниями, стремился, проезжая через Франкфурт, познакомиться с молодым автором, о котором столько говорили и писали. Дом «К трем лирам» принимал гостей, приходивших ради сына, среди них и знаменитостей. Старые друзья существовали, как и прежде: Гердер, Мерк, которому было рукой подать из Дармштадта, Ленц, присылавший из Страсбурга рифмованные эпистолы. «Милый Гёте, из друзей первейший!» — так писал поэту его ровесник, сам уже ставший известностью после выхода в свет его «Домашнего учителя» и «Комедий в стиле Плавта» (1774) в феврале 1775 года.