Вход/Регистрация
Жутко громко и запредельно близко
вернуться

Фоер Джонатан Сафран

Шрифт:

«Ты сегодня делал что-нибудь особенное?» — спросила она вечером того дня, когда я начал свой поиск. Вспоминая обо всем, что произошло с момента, когда мы опускали в могилу гроб, до момента, когда я его выкопал, я всегда думаю, как в тот вечер мог бы сказать ей правду. Еще не поздно было вернуться, потому что я не достиг рубежа, после которого не возвращаются. Пусть бы она меня не поняла, но я бы хотя бы выговорился. «Ага, — сказал я. — Доделал ароматизированные сережки для ярмарки. Еще наколол на булавку Тигрового парусника, которого Стэн нашел мертвым возле подъезда. И письма пописал, потому что много накопилось». — «Кому ты пишешь?» — спросила она, и по-прежнему было еще не поздно. «Кофи Аннану, Зигфриду Рою, Жаку Шираку, И.О. Уилсону, Верду Аль Янковичу, Биллу Гейтсу, Владимиру Путину и еще там». Она спросила: «Почему бы тебе не написать кому-нибудь из тех, кого ты знаешь?» Я сказал: «Я никого не знаю» — ив этот момент что-то услышал. Или мне показалось, что я что-то услышал. В квартире был звук, типа как кто-то ходит. «Что это?» — спросил я. «У меня уши не на сто долларов», — сказала она. «Но у тебя дома кто-то есть. Может, это жилец?» — «Нет, — сказала она — Он еще утром ушел в музей». — «В какой музей?» — «Откуда мне знать, в какой. Он сказал, что вернется ночью». — «Но я кого-то слышу». — «Нет, не слышишь», — сказала она. Я сказал: «Уверен на девяносто девять процентов». Она сказала: «У тебя просто богатая фантазия». Я достиг рубежа, после которого не возвращаются.

Спасибо за Ваше письмо. Ввиду огромного количества получаемой корреспонденции, я не в состоянии вести личную переписку. Но знайте, что я прочитываю и сохраняю все письма в надежде, что когда-нибудь смогу ответить на каждое так, как автор того заслуживает. До той поры

искренне Ваш

Стивен Хокинг

В тот вечер я долго не ложился, разрабатывая дизайн новых ювелирных изделий. Я разработал дизайн браслета на щиколотку «Пешая прогулка», который оставляет на земле ярко-желтый след во время ходьбы, чтобы, если заблудишься, идти по нему назад. Еще я разработал дизайн спаренных обручальных колец, чтобы каждое кольцо измеряло пульс тому, на кого надето, и посылало сигнал другому кольцу, которое бы загоралось красным в такт, синхронизируя сердцебиения. Еще я разработал дизайн обалденнейшего браслета из резинки: натягиваешь ее на любимый томик стихов, а через год снимаешь и носишь.

Не знаю почему, но за работой я продолжал думать о дне, когда мы с мамой ездили в вещехранилище в Нью-Джерси. Я возвращался туда, как лососи, про которых я знаю. Мама останавливалась и ходила умываться не меньше десяти раз. Там было темно и тихо, и из людей — только мы. Какие напитки стояли в кока-коловом автомате? Каким шрифтом были написаны вывески? У себя в мозгу я еще раз перебрал все коробки. Я достал старый клевенький кинопроектор. Какой фильм стал для папы последним? Был ли в нем я? Я перебрал несколько нераспакованных зубных щеток, и три бейсбольных мяча, которые папа поймал на матчах, — на каждом он поставил число. Какие это были числа? Мой мозг открыл коробку со старыми атласами (там было две Германии и одна Югославия) и сувенирами из его командировок, типа русских кукол, внутри которых куклы, внутри которых куклы, внутри которых куклы… Какие из этих вещей папа хранил для моих будущих детей?

Было 2:36 утра. Я пошел в мамину комнату. Мама, само собой, спала. Я посмотрел, как дышат простыни, когда она дышит, и вспомнил, как папа меня учил, что деревья вдыхают, когда люди выдыхают, — тогда я был еще слишком мал, чтобы понять суть биологического процесса. Я видел, что маме снится сон, но не хотел знать, какой, потому что кошмаров мне и своих хватало, а если бы ей снилось что-нибудь радостное, я бы рассердился, что она радуется во сне. Я запредельно нежно ее потрогал. Она подскочила и сказала: «Что, что?» Я сказал: «Все нормально». Она схватила меня за плечи и сказала: «Что случилось?» Она меня здорово стиснула, даже плечам стало больно, но я не показал виду. «Помнишь, когда мы ездили в вещехранилище в Нью-Джерси?» Она разжала пальцы и снова легла. «И?» — «Где папины вещи. Помнишь?» — «Сейчас ночь, Оскар». — «Как оно называлось?» — «Оскар». — «Нет, ну, просто мне нужно его название». Она потянулась за очками на ночном столике, и я бы отдал все свои коллекции, и все ювелирные изделия, которые когда-либо изготовил, и все мои будущие подарки ко дню рождения и Рождеству, лишь бы только услышать «Хранилище Блэка». Или «Хранилище Блэквела». Или Блэкмена. Или хотя бы «Полуночное хранилище». Или «Темное хранилище». Или «Радуга».

Она сделала такое лицо, как будто ей кисло, и сказала: «Храни Еще».

Я потерял счет разочарованиям.

ПОЧЕМУ Я НЕ ТАМ, ГДЕ ТЫ

21/5/63

Мы с твоей матерью никогда не говорим о прошлом, это правило. Я выхожу из комнаты, когда она идет в ванную, а она не заглядывает мне через плечо, когда я пишу, это еще два правила. Я открываю для нее двери, но не касаюсь ее спины, пока она в них проходит, мне запрещено смотреть, как она готовит, она складывает мои брюки, но оставляет рубашки рядом с гладильной доской, я никогда не зажигаю свечи, если она в комнате, только гашу. Никогда не слушать грустную музыку — тоже правило, мы о нем договорились в самом начале, чем печальнее слушатель — тем грустнее песни, мы вообще почти не слушаем музыку. Каждое утро я снимаю простыни, чтобы отстирать от них свои записи, мы никогда не ложимся дважды в одну постель, мы не смотрим передачи о больных детях, она никогда не спрашивает, как прошел мой день, во время еды мы всегда садимся по одну сторону стола, лицом к окну. Как много правил, иногда я и сам путаю, что правило, а что нет, и делаем ли мы хоть что-нибудь просто так, я ухожу от нее сегодня, подчиняюсь ли правилу, в соответствии с которым мы организовали всю нашу жизнь, или собираюсь нарушить наше главное организующее правило? Раньше я приезжал сюда на автобусе в конце каждой недели, подбирал газеты и журналы, брошенные людьми перед посадкой в самолет, твоя мать все читает, и читает, и читает, ей нужен английский, чем больше английского, тем лучше, это правило? Я приезжал в пятницу вечером и поначалу вез домой один-два журнала и, может быть, газету, но ей было мало, мало сленга, мало образных выражений, мартышкин труд, медвежья услуга, сивый мерин, собачья жизнь, она хотела говорить, как урожденная американка, как будто больше нигде, кроме Америки, не жила, тогда я приехал с рюкзаком и набил его до упора, он был тяжел, мои плечи горели от английского, ей было мало, тогда я привез чемодан, я натолкал в него столько, что еле застегнул «молнию», чемодан провис от английского, мои руки горели от английского, ладони горели, костяшки пальцев, люди, наверное, думали, что я и вправду куда-то еду, наутро у меня спина ныла от английского, я стал замечать, что не спешу уходить, нахожу поводы задержаться, подолгу смотрю, как самолеты привозят и увозят людей, я начал приезжать по два раза в неделю и проводил тут по несколько часов, когда подходило время идти домой, мне не хотелось уходить, а когда уходил, меня тянуло обратно, теперь я приезжаю каждое утро перед открытием нашего магазина, и каждый вечер после ужина, что это, ищу ли знакомое лицо в толпе, выходящей из самолета, жду ли родственника, который никогда не приедет, может быть — Анну? Нет, не то, дело не в моей радости, не в облегчении моей ноши. Мне нравится видеть, как люди встречаются, может, это и глупо, что тут скажешь, нравится, как люди бегут навстречу друг другу, нравятся поцелуи и слезы, нравится нетерпение, рты, которые не могут наговориться, уши, которые не могут наслушаться, глаза, которые не могут вобрать в себя все перемены сразу, нравятся объятья, воссоединения, конец тоски, я сижу в стороне, пью кофе и пишу в дневнике, я изучаю расписание прилетов и вылетов, которое знаю назубок, я наблюдаю, я пишу, я стараюсь не думать о жизни, которую боялся потерять, но потерял и теперь обречен помнить, а здесь мое сердце набухает от радости, хоть она и чужая, как в конце дня мой чемодан набухает старыми новостями. Наверное, что-нибудь в этом же роде я навоображал себе, когда встретил твою мать, я думал, что мы бросимся навстречу друг другу, что наше воссоединение будет прекрасно, хотя в Дрездене мы и знакомы-то толком не были. Не сложилось. Мы забрели куда-то, шаря перед собой руками, но не для того, чтобы что-то найти, а чтобы никого не подпустить близко, у нас для всего было правило — руководство по совместной жизни, со всего снята мерка, брак миллиметров и правил, когда она поднимается, чтобы идти в душ, я кормлю животных — это правило — иначе ей будет неловко, она находит, чем себя занять, когда я раздеваюсь перед сном, — правило — идет к дверям удостовериться, что закрыты, перепроверяет духовку, любуется своими коллекциями в буфете, снова и снова пересчитывает бигуди (не помню, чтобы она хоть раз ими пользовалась), а когда она раздевается, на меня обрушивается такое количество дел, что только успевай поворачиваться. Уже через несколько месяцев после свадьбы мы стали отводить в квартире места под «Ничто», где каждому гарантировалось абсолютное уединение, мы договорились не замечать этих мест, считать их несуществующим пространством квартиры, в чьих границах каждый сможет временно не существовать, первое было в спальне, у изножья кровати, мы обозначили его границы на ковре красным скотчем, уместиться в нем можно было только стоя, удобное место для выпадения из реальности, мы знали, что оно есть, но никогда его не замечали, нам так понравилось, что мы решили организовать второе Ничто в гостиной, это казалось необходимым, ведь нередко выпадать из реальности приходится именно там, а иногда из нее просто хочется выпасть, его мы сделали чуть просторнее, чтобы один из нас мог там даже прилечь, мы условились не замечать этот четырехугольник пустоты, его не существовало, а когда один из нас находился внутри, не существовало и нас, на какое-то время этого хватило, но ненадолго, нам понадобились новые правила, в нашу вторую годовщину мы отвели под Ничто всю гостевую спальню, тогда это показалось отличной идеей, порой крошечного клочка в изножье кровати и прямоугольника в гостиной маловато для уединения, дверь со стороны комнаты попала в Ничто, а со стороны прихожей осталась в Нечто, ручка на двери с обеих сторон оказалась ровно посередине. Стены прихожей были Ничто (картинам ведь тоже нужно исчезать, картинам особенно), но сам коридор был Нечто, пустая ванна была Ничто, но наполненная водой — Нечто, волосы на наших телах, конечно же, были Ничто, но стоило им скопиться у водостока, как они становились Нечто, мы старались облегчить себе жизнь, каждым новым правилом старались избавить себя от усилий. Но между Ничто и Нечто начались стычки, по утрам ваза из Ничто отбрасывала тень в Нечто, как напоминание о понесенной когда-то утрате, что ты на это скажешь, ночью Ничто света из гостевой спальни просачивалось под Ничто двери и заливало собой Нечто прихожей, нечего тут сказать. Стало непросто переходить из Нечто в Нечто без того, чтобы не угодить в Ничто, а когда Нечто (ключ, ручка, карманные часы) оказывалось забытым в Ничто, оно становилось его частью, навсегда прекращало существовать, это правило мы не оговаривали, как, впрочем, и почти все наши правила. Настал момент, год или два назад, когда Ничто в нашей квартире победило Нечто, сам по себе этот факт, может, еще и не был проблемой, а даже наоборот, это могло нас спасти. Но стало хуже. Как-то я сидел на диване в гостевой спальне и думал, думал, думал, пока вдруг не осознал, что нахожусь на островке Нечто. «Как я сюда попал, — удивился я, окруженный морем Ничто, — и как мне отсюда выбраться?» Чем дольше мы жили с твоей матерью, тем больше считали, что нам друг про друга и так все ясно, тем реже говорили, тем чаще недопонимали, иногда я считал, что то или иное место в квартире мы отвели под Ничто, в то время как она уверяла, будто мы условились считать его Нечто, наши невысказанные согласия приводили к разногласиям, к страданиям, однажды я начал раздеваться прямо перед ней, это было всего несколько месяцев назад, и она сказала: «Томас! Что ты делаешь!», и я жестом сказал «Я думал, что я в Ничто», прикрываясь одним из своих дневников, и она сказала: «Это Нечто!» Мы достали схему нашей квартиры из шкафа в прихожей и наклеили ее на внутреннюю сторону входной двери, оранжевым и зеленым фломастерами мы отделили Нечто от Ничто. «Это Нечто, — решили мы, — это Ничто». «Нечто». «Нечто». «Ничто». «Нечто». «Ничто». «Ничто». «Ничто». Все было навеки расписано, впереди только мир да согласие, вплоть до вчерашней ночи, последней для нас, когда прозвучал, наконец, этот неизбежный вопрос, и я ответил: «Нечто», накрыв ее лицо ладонями, а затем откинув их, как свадебную вуаль. «Иначе никак». Но в самом сокровенном уголке своего сердца я знал правду.

Красивая девушка не знала, который час, она спешила, она сказала: «Удачи», я улыбнулся, она ускорила шаг, ее юбка взметнулась, поймав в раструб поток встречного воздуха, порой мне чудится, будто я слышу, как прогибается мой хребет под тяжестью всех тех жизней, которые я не проживаю. В этой жизни я сижу в аэропорту, пытаясь оправдаться перед своим нерожденным сыном, я заполняю страницы этого последнего дневника, я вспоминаю буханку черного хлеба, которую когда-то не убрал на ночь, и наутро обнаружил очертания мыши, прогрызшей ее насквозь, я нарезал буханку на ломти и в каждом увидел мышь, я вспоминаю Анну, я все готов отдать, чтобы никогда больше о ней не вспомнить, я дорожу лишь тем, что хочу потерять, я вспоминаю день нашей встречи, она пришла со своим отцом к моему отцу, наши отцы дружили, до войны они говорили об искусстве и литературе, но с тех пор как началась война, они говорили исключительно о войне, я заметил ее еще издали, мне было пятнадцать, ей было семнадцать, мы сидели на траве, пока наши отцы беседовали в доме, могли ли мы быть моложе? Мы говорили о пустяках, но казалось, что обсуждаем самые важные вещи, мы выдирали траву пригоршнями, и я спросил, любит ли она читать, она сказала: «Нет, но есть книги, которые я обожаю, обожаю, обожаю», так именно и сказала, трижды, «Ты любишь танцевать?», — спросила она, «Ты любишь плавать?» — спросил я, мы смотрели друг на друга до тех пор, пока не стало казаться, что сейчас все вокруг взорвется и запылает, «Ты любишь животных?», «Ты любишь плохую погоду?», «Ты любишь своих друзей?». Я рассказал ей о своей скульптуре, она сказала: «Ты станешь выдающимся художником». — «Откуда ты знаешь?» — «Знаю — и все». Я сказал, что уже и сейчас выдающийся, вот как я был в себе не уверен, она сказала: «Я имела в виду знаменитым», я сказал, что знаменитость меня не волнует, она спросила, что же тогда волнует, я сказал, что леплю скульптуры ради скульптур, она засмеялась и сказала: «Ты еще в себе не разобрался», я сказал: «Очень даже разобрался», она сказала: «Ну, конечно», я сказал «Разобрался!» Она сказала: «Это нормально — не разбираться в себе», она разглядела то, что было скрыто под панцирем, мою суть, «Ты любишь музыку?» Наши отцы вышли из дома и остановились в дверях, кто-то из них спросил: «Что же мы будем делать?» Я знал, что мое время с Анной почти истекло, я спросил, любит ли она спорт, она спросила, люблю ли я шахматы, я спросил, любит ли она поваленные деревья, они с отцом пошли домой, моя суть устремилась следом, я остался под своим панцирем, мне нужно было снова ее увидеть, я не мог себе этого объяснить, в необъяснимости и заключалась прелесть, это нормально — не разбираться в себе. Назавтра я дошел до ее дома в каких-нибудь полчаса, все время боялся, как бы кто не узнал меня по дороге между нашими деревнями, разве объяснишь другим то, чего не понимаешь сам, я был в широкополой шляпе и шел, низко опустив голову, я слышал шаги прохожих, но не знал, кому они принадлежат — мужчине, женщине, ребенку, мне казалось, что я иду по ступеням лестницы, лежащей плашмя, от стыда или от неловкости я бы ни за что не хотел попасться ей на глаза, что бы я ей сказал, и куда вела эта лестница: вверх или вниз? Я спрятался за кучей земли, вырытой для книжной могилы, литература была единственной религией, которую ее отец исповедовал, когда книга падала на пол, он ее целовал, прочитав книгу, старался отдать ее тому, кому бы она понравилась, если же достойный кандидат не отыскивался, он ее хоронил, я высматривал ее весь день, но так и не увидел, ни в саду, ни в окне, я дал себе слово, что не уйду, пока ее не увижу, но настал вечер, и я знал, что пора возвращаться домой, как же я ненавидел себя, что мне мешало быть тем, которые остаются? Я шел назад, понурив голову, я думал о ней не переставая, хотя почти ее не знал, я не представлял, что будет, когда ее увижу, но знал, что мне необходимо быть рядом с ней, я вдруг подумал, идя к ней на следующий день с низко опущенной головой, что она могла уже и вовсе забыть обо мне. Книги были зарыты, поэтому я спрятался за купой деревьев, я вообразил, как их корни опутали книги, тянут соки из страниц, я представил

годовые кольца стволов, составленные из букв, я прождал долго, я увидел твою мать в одном из окон второго этажа, она была еще совсем девочка, она поймала мой взгляд, но Анны я не увидел. С дерева слетел лист, он был желт, как бумага, пора было домой, а потом, на следующий день, меня опять потянуло к ней. Я пропустил занятия, не заметил, как до нее дошел, так старался спрятать лицо, что растянул шею, по пути моя рука чиркнула по чьей-то встречной руке — сильной, надежной, — и я попытался представить того, кому она могла принадлежать: фермера, землекопа, плотника, каменщика. Подойдя к ее дому, я обошел его и спрятался за задним окном, вдали прогрохотал поезд, люди приезжали, уезжали, солдаты, дети, окно дрожало, как барабанная перепонка, я прождал весь день, может, она уехала, может, у нее дела, может, она скрывается от меня? Когда я пришел домой, отец сказал, что его вновь навещал ее отец, я спросил, почему он запыхался, он сказал: «Дела все хуже и хуже», я подумал, что мы с ее отцом могли разминуться сегодня на улице. «Какие дела?» Не его ли сильная рука чиркнула о мою руку? «Все. В мире». Узнал он меня, или шляпа и опущенная голова это предотвратили? «С каких пор?» Быть может, его голова тоже была опущена. «С самого начала». Чем упорнее я старался не думать о ней, тем больше думал, тем невозможнее становилось это объяснить, я опять пошел к ее дому, по пути между нашими деревнями я ни разу не поднял голову, ее снова не оказалось, я хотел позвать ее, но боялся, что она узнает мой голос, весь мой порыв был следствием нашего мимолетного разговора, на ладони тех тридцати минут уместились сто миллионов доводов, и невозможных признаний, и молчаний. Мне о стольком нужно было ее спросить: «Тебе нравится лежать на животе и смотреть на вещи под коркой льда?», «Тебе нравятся пьесы?», «Тебе нравится, когда ты что-нибудь слышишь прежде, чем увидишь?» На следующий день я пошел опять, дорога была мучительной, с каждым шагом я все больше убеждал себя, что произвел на нее плохое впечатление, или еще того хуже — вообще никакого не произвел, я шел, низко склонив голову, широкополая шляпа надвинута чуть ли не на глаза, если прятать от мира лицо, мира не увидать, и вот почему посреди моей юности, в центре Европы, между двух наших деревень, незадолго перед тем, как все потерять, я врезался в нечто и был сбит с ног. Я не сразу пришел в себя и сперва подумал, что налетел на дерево, но потом дерево обрело очертания человека, который тоже сидел на земле и приходил в себя, а потом я увидел, что это была она, а она увидела, что это был я, «Здравствуй», — сказал я, отряхиваясь, «Здравствуй», — сказала она. «Умереть со смеху». «Да». Как это объяснить? «Ты куда идешь?» — спросил я. «Так просто гуляю, — сказала она. — А ты?» — «Так просто гуляю». Мы помогли друг другу подняться, она смахнула листья с моих волос, я хотел коснуться ее волос, «Вообще-то нет», — произнес я, еще не зная слов, которые скажу, но страстно желая, чтобы это были мои слова, желая, как никогда раньше, выразить свою суть и быть понятым. «Я шел тебя увидеть». Я сказал: «Я уже шестой день хожу к твоему дому. Почему-то хотелось еще раз тебя увидеть». Она молчала, я выставил себя на посмешище, это нормально — не разбираться в себе, и тут она засмеялась, никогда не видел, чтобы кто-нибудь так сильно смеялся, смех вызвал слезы, слезы — новые слезы, тогда и я засмеялся от глубочайшего и всеобъемлющего стыда: «Я шел к тебе, — повторил я, точно затем, чтобы ткнуться носом в собственное дерьмо, — потому что хотел снова тебя увидеть». Она не унималась. «Теперь понятно», — сказала она, когда снова смогла говорить. «Что?» — «Понятно, почему все эти шесть дней тебя не было дома». Мы перестали смеяться, я вдохнул в себя мир, поставил его с ног на голову и выдохнул обратно в форме вопроса: «Я тебе нравлюсь?»

Он сказал 9:38, он был очень похож на меня, я увидел, что он это тоже заметил, мы одинаково улыбнулись — улыбкой узнавания себя в другом, сколько у меня двойников? Совершаем ли мы одни и те же ошибки или кто-то из нас сумел-таки их избежать, пусть не всех, но некоторых, двойник ли я? Сам себе сказал время и теперь думаю о твоей матери, какая она молодая и старая, как носит деньги в конверте, как в любую погоду мажет меня защитным кремом от солнца, как чихает и говорит: «Чтоб я была здорова», чтоб она была здорова. Она сейчас дома, пишет историю своей жизни, пока она стучит на машинке, я ухожу, не ведая о содержании грядущих глав. Это я предложил и в тот момент был очень собой доволен, я подумал, что, может, ей следует выражать себя, а не выстрадывать, может, таким образом она хотя бы частично избавится от своей страшной ноши, она жила механически, ничем не увлекалась, ни о ком не заботилась, ни к чему не прикипала душой, она помогала в магазине, потом приходила домой и сидела в своем кресле, пялясь в журналы, не в них, а сквозь них, не желая отрясти прах с плеч. Я достал из шкафа свою старую пишущую машинку и организовал ей рабочее место в гостевой спальне, там было все необходимое: карточный столик в качестве письменного, стул, бумага, какие-то стаканы, графин с водой, электроплитка, какие-то цветы, крекеры, не идеальный рабочий кабинет, но вполне приемлемый, она сказала: «Но ведь у нас там Ничто», я написал: «Разве есть более подходящее место, чтобы писать историю своей жизни?» Она сказала: «У меня глаза паршивят», я сказал, что глаза у нее еще очень даже ничего, она сказала: «Еле-еле фурычат», закрывая их пальцами, но я знал, что ей просто неловко от моего внимания, она сказала: «Я не умею писать», я сказал, что тут нечего уметь, пиши, как сердце подсказывает, она опустила руки на машинку, точно слепая, впервые ощупывающая чье-то лицо, и сказала: «Я не знаю, как этим пользоваться», я сказал: «Просто бей по клавиатуре», она сказала, что попробует, и хотя я с детства знаком с пишущей машинкой, сам только пробовать и могу. В следующие месяцы было так: она вставала в четыре утра и шла в гостевую спальню, звери устремлялись за ней, я приходил сюда, мы не виделись до завтрака и потом, после работы, вновь расходились, чтобы встретиться уже только перед сном, волновался ли я за нее, за то, что свою нынешнюю жизнь она проводит в своей прошлой жизни, нет, я не мог на это нарадоваться, я помнил все, что она должна чувствовать, бодрящую лихорадку созидания, из-за двери до меня доносились звуки творчества, буквы, впечатываемые в бумагу, страницы, выезжающие из каретки, прошлое, в кои-то веки ставшее лучше, чем оно было, ставшее идеальным, исполненным смысла, а потом, как-то утром этой весной, после своего многолетнего затворничества, она сказала: «Хочу тебе кое-что показать». Я пошел за ней в гостевую спальню, она указала в направлении карточного столика в углу, на котором между двумя одинаковыми по высоте стопками бумаги стояла печатная машинка, мы подошли к нему вместе, она дотронулась до всего, что было на столе, а затем протянула мне левую стопку, она сказала: «Моя жизнь». — «Твоя жизнь?» — спросил я пожатием плеч, она постучала пальцем по странице: «Моя жизнь», я пролистал несколько страниц, их было, наверное, около тысячи, я отложил стопку, «Что это?» — спросил я, приложив ее ладони к тыльным сторонам своих рук и затем сбросив их, повернув свои руки вверх ладонями, «Моя жизнь, — сказала она с гордостью. — Я восстановила ее вплоть до этой минуты. Только что. Зато теперь я за собой угналась. Вот моя последняя запись: «Сейчас покажу ему все написанное. Надеюсь, ему понравится». Я взял стопку в руки и снова начал листать, стараясь найти страницу, на которой она родилась, ее первую любовь, как она в последний раз видела родителей, я и Анну хотел найти, все искал и искал, я порезал указательный палец, оставив крошечный алый след в виде цветка на странице, где мне следовало увидеть, как она с кем-то целуется, но увидел я только вот что:

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: