Шрифт:
Самгин слушал рассказ молча и внутренне протестуя: никуда не уйдешь от этих историй! А когда Таисья кончила, он, вынудив себя улыбнуться, сказал:
— Значит, мне будет служить... в некотором роде политическая деятельница и притом — сумасшедшая?
Нахмурясь, сдвинув брови в одну линию, Таисья возразила:
— Напрасно усмехаетесь. Никакая она не деятельница, а просто — революционерка, как все честные люди бедного сословия. Класса, — прибавила она. — И — не сумасшедшая, а... очень просто, если бы у вас убили любимого человека, так ведь вас это тоже ударило бы.
И, так как Самгин молчал, она сказала, точно утешая его:
— Зато около вас — человек, который не будет следить за вами, не побежит доносить в полицию.
— Это, конечно, весьма ценно. Попробую заняться контрабандой или печатать деньги, — пошутил Клим Иванович Самгин. Таисья, приподняв брови, взглянула на него.
— Рассердить меня хотите? Трудное дело.
— Нет, — поспешно сказал Самгин, — нет, я не хочу этого. Я шутил потому, что вы рассказывали о печальных фактах... без печали. Арест, тюрьма, человека расстреляли.
Она вопросительно посмотрела на него, ожидая еще каких-то слов, но не дождалась и объяснила:
— Что же печалиться? Отца Ганьки арестовали и осудили за воровство, она о делах отца и мужа ничего не знала, ей тюрьма оказалась на пользу. Второго мужа ее расстреляли не за грабеж, а за участие в революционной работе.
И, помахивая платком в лицо свое, она добавила:
— Я не одну такую историю знаю и очень люблю вспоминать о них. Они уж — из другой жизни.
Самгин догадался, что подразумевает она под другой жизнью.
— Вы верите, что революция не кончилась? — спросил Самгин; она погрозила ему пальцем, говоря:
— Дурочкой считаете меня, да? Я ведь знаю: вы — не меньшевик. Это Иван качается, мечтает о союзе мелкой буржуазии с рабочим классом. Но если завтра снова эсеры начнут террор, так Иван будет воображать себя террористом.
Она усмехнулась.
— Я вам говорила, что он все хочет прыгнуть выше своей головы. Он — вообще... Что ему книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет.
«Она очень легко может переехать на другую квартиру, — подумал Самгин и перестал мечтать о переводе ее к себе. — Большевичка. Наверное — не партийная, а из сочувствующих. Понимает ли это Иван?»
Открытие тем более неприятное, что оно раздражило интерес к этой женщине, как будто призванной заместить в его жизни Марину.
Как всегда, вечером собрались пестрые люди и, как всегда, начали словесный бой. Орехова восторженно заговорила о «Бытовом явлении» Короленко, а Хотяинцев, спрятав глаза за серыми стеклами очков, вставил:
— Три года молчал...
Орехова вскипела, замахала руками:
— Вы не имеете права сомневаться в искренности Короленко! Права не имеете.
— Да я — не сомневаюсь, только поздновато он почувствовал, что не может молчать. Впрочем, и Лев Толстой долго не мог, — гудел [он], те щадя свой бас.
— И вовсе неправда, что Короленко подражал Толстому, — никогда не подражал!
— Я не говорю, что подражал.
— Не говорите, но намекаете! Ах, какой вы озлобленный! Короленко защищал людей не меньше, чем ваш Толстой, такой... божественный путаник. И автор непростительной «Крейцеровой сонаты».
Спорили долго, пока не пришел сияющий Ногайцев и не объявил:
— Господа! Имею копию потрясающе интересного документа: письмо московского градоначальника Рейнбота генералу Богдановичу.
Замолчали, и тогда он прочитал:
— «В Москве у нас тихо, спокойно, К выборам в Думу ровно никакого интереса. Даже предвыборных собраний кадеты не устраивают. Попробовали устроить одно, — председатель позволил себе оскорбительные выражения по адресу чина полиции, за что тот собрание закрыл, а я оратора, для примера, посадил на три месяца. Революционеры собирались недавно на съезд, на котором тоже признали, что в Москве дела стоят очень плохо, но, к сожалению, считают, что в Петербурге — хорошо, а в Черниговской, Харьковской и Киевской губерниях — очень хорошо, а в остальных посредственно. Главным образом мне приходится теперь бороться с простым политическим хулиганством — так все измельчало в революционном лагере. Университет учится, сходки совершенно непопулярны: на первой было около 2500 (из 9 тысяч), на второй — 700, третьего дня — 150, а вчера, на трех назначенных, — около 100 человек».
— Наверно — хвастает, — заметил тощенький, остроносый студент Говорков, но вдруг вскочил и радостно закричал: — Подождите-ка! Да я же это письмо знаю. Оно к 907 году относится. Ну, конечно же. Оно еще в прошлом году ходило, читалось...
Начали спорить по поводу письма, дым папирос и слов тотчас стал гуще. На столе кипел самовар, струя серого вара вырывалась из-под его крышки горячей пылью. Чай разливала курсистка Роза Греймаы, смуглая, с огромными глазами в глубоких глазницах и ярким, точно накрашенным ртом.