Шрифт:
Всякий раз, когда папа насмешливо называл меня «ваше высочество» или «ваше величество», я не обижался. Напротив, в глубине души я с ним соглашался. Я принимал все эти титулы. Но молчал. Не подавал никакого знака, что это доставляет мне удовольствие. Так король-изгнанник, покинувший родину, но сумевший тайно перейти границу и, невзирая на опасность, вернуться в свою столицу, бродит по ее улицам в платье простолюдина. Случается, что один из моих пораженных встречей поданных вдруг узнает меня, падает ниц, называет меня «ваше величество» — это может произойти в очереди на автобус, в толпе на городской площади, — но я делаю вид, что не замечаю поклонов, не слышу обращения «ваше величество». Ничем себя не выдаю. Возможно, я выбрал такую линию поведения, потому что мама учила меня: подлинные короли и герцоги тем и отличаются, что как бы слегка пренебрегают своими титулами, уверенные в том, что их высокое положение обязывает вести себя с простолюдинами просто, естественно, скромно, как ведет себя обычный человек.
И не просто как обычный человек, а именно как человек воспитанный, старающийся быть приятным, исполняющий желания своих поданных. По всей видимости, им приятно одевать и обувать меня? Пожалуйста: я с радостью протягиваю им все четыре моих конечности. Спустя какое-то время они вдруг меняют свои вкусы? Отныне им нравится, чтобы я одевался и обувался сам, без их помощи? С великой радостью я, стало быть, влезаю в собственную одежду и получаю удовольствие от их бьющей через край радости. Иногда я путаюсь, неправильно застегиваю пуговицы или со сладким выражением лица прошу их помочь мне завязать шнурки.
Да ведь они чуть ли не состязаются друг с другом за право преклонить колени, припасть к стопам маленького короля и завязать ему шнурки, поскольку он обычно вознаграждает своих поданных объятием. Нет в мире второго ребенка, который бы умел столь величественно и вежливо вознаграждать за услуги. Однажды он даже пообещал своим родителям (они глядели на него глазами, туманящимися от гордости и счастья, ласкали его и таяли от восторга), что со временем, когда они будут очень старыми, вроде соседа господина Лемберга, он тоже будет завязывать им шнурки и застегивать пуговицы. За все те «благомилости», которыми они непрестанно осыпают его.
Им приятно расчесывать мои волосы? Или объяснять, как движется луна? Учить меня считать до ста? Надевать на меня один свитер поверх другого? И даже заставлять меня каждый день проглатывать ложку противного рыбьего жира? С превеликой радостью я позволяю им делать с собой все, что им заблагорассудится, позволяю получать за мой счет любые удовольствия. И сам наслаждаюсь тем неиссякаемым наслаждением, которое доставляет им мое существование. Рыбий жир, к примеру, вызывает у меня тошноту, с большим трудом удается мне подавить рвоту, меня прямо-таки выворачивает наизнанку, едва губы мои прикасаются к этой ненавистной мне жидкости. Но именно поэтому мне нравится проявлять сдержанность: превозмогая отвращение, я проглатываю каждую ложку рыбьего жира одним глотком и даже благодарю их за заботу обо мне, за их старания, чтобы вырос я здоровым и сильным. И вместе с тем, я получаю удовольствие от их изумления: совершенно ясно, что это не обычный ребенок! Да ведь этот ребенок — совершенно особенный!
Вот так и превращается словосочетание «обычный ребенок» в нечто ущербное, вызывающее презрение: уж лучше быть уличным псом, лучше быть калекой или умственно отсталым, лучше даже быть девчонкой, но только ни в коем случае не быть «обычным ребенком». Не приведи Бог стать таким, как все, любой ценой следует остаться навсегда «совершенно особенным»! Или «действительно не обычным ребенком»!
Поскольку нет у меня ни брата, ни сестры, поскольку с самого раннего детства мои родители приняли на себя роль восторженных обожателей, мне ничего не оставалось, как выйти на сцену, захватив все ее пространство, вширь и вглубь, и очаровывать публику. Таким образом, с трех-четырех лет, если не с более раннего возраста я — театр одного актера. Моноспектакль. Представление-без-антракта. Будучи звездой сцены, я обязан был все время импровизировать, непрестанно увлекать, приковывать, волновать, изумлять, забавлять свою публику. С утра и до вечера вести всю игру своими силами.
Вот субботним утром мы идем навестить Малу и Сташека Рудницких, живущих на улице Чанселор, угол улицы Пророков. По дороге мне напоминают, что ни в коем случае, в самом деле — ни в коем случае! — я не должен забывать, что у дяди Сташека и тети Мали совсем нет детей, и им очень грустно, что у них нет детей, поэтому я должен забавлять их, но пусть не возникнет у меня, не приведи Господь, желание спросить их, к примеру, когда, наконец, и у них будет ребеночек. И вообще я должен вести себя там образцово: у этой чудесной пары уже давно сложилось обо мне прекрасное, прямо-таки замечательное мнение, так что я не должен делать ничего, совсем ничего такого, что могло бы испортить их хорошее мнение обо мне.
Детей у тети Мали и дяди Сташека и вправду нет, но зато у них есть два ангорских кота, с густой шерстью, ленивых, очень жирных, с голубыми глазами. Зовут их Шопен и Шопенгауэр, в честь композитора и философа. (И тут, пока мы взбираемся по крутой улице Чанселор, получаю я два кратких разъяснения: о Шопене — от мамы, а о Шопенгауэре — от папы. Каждое из этих разъяснений не превышало сжатой статьи в энциклопедии). Два этих кота почти все время спали, сплетясь друг с другом в углу кушетки или на пуфике, словно это были не коты, а белые полярные медведи. А в клетке, висевшей в углу над черным пианино, жила у Рудницких престарелая птица, почти облысевшая, не совсем здоровая, слепая на один глаз. Клюв ее всегда был полураскрыт, словно она изнывала от жажды. Иногда Мала и Сташек называли эту птицу именем Альма, а иногда Мирабель. Чтобы скрасить ее одиночество, ей в клетку подсадили еще одну птичку, которую тетя Мала сделала из раскрашенной шишки, с ножками-палочками, с клювом-зубочисткой, выкрашенной густой красной краской. Этой новой птичке приклеили крылышки из настоящих перьев: возможно, это были перья, которые выпали или были выдернуты из крыльев Альмы-Мирабель и покрашены в бирюзовый и пурпурный цвета.
Дядя Сташек сидел и курил. Одна из его бровей, левая, всегда была приподнята, словно выражала сомнение и посылала в твой адрес тонкое язвительное замечание: «Это, на самом деле, так? Не преувеличиваешь ли ты?» А еще у него недоставало одного зуба, как у подравшегося уличного мальчишки.
Мама почти не разговаривает. Тетя Мала, блондинка, волосы которой заплетены в две косы, иногда кокетливо падающие на плечи, а иногда уложенные венком вокруг головы, предлагает моим родителям чай с яблочным пирогом. Она чистит яблоки, и ленточка кожуры образует идеальную спираль, извивающуюся вокруг самой себя, как телефонный шнур.