Шрифт:
что девочки ваши так преуспевают, а главное — вскоре мы повидаемся… Что же до самой новеллы: неплохо, хотя, кроме главного героя, все остальные, по моему скромному мнению, — только карикатуры из бумаги, но зато главный герой при том, что он омерзителен и смешон, — живой. И ряд замечаний: 1. Стр. 3: «весь поток галактик». «Галактика» из греческого — «гала» (=молоко), отсюда и «млечный путь». Поэтому предпочтительнее единственное число! Нет, по моему скромному мнению, оснований для множественного числа. 2. Стр. 3 (и далее): «Люба Кагановска» — это польская форма. По-русски — должно быть «Кагановская»!..
И так далее, все письмо, вплоть до примечания 23, после которого у него не осталось места, разве что полсантиметра в углу листа, — этого ему хватило лишь для завершения письма: «привет от всех нас — папа».
Но спустя какое-то время рассказал мне Хаим Торен: «Твой отец, весь светясь, носился по всем комнатам Национальной библиотеки, показывая всем нам, что написал известный литературный критик Гершом Шакед о твоей книге «Земли шакала», как расхвалил Авраам Шаанан «Иное место», а однажды он даже сердито объяснял мне, до чего же слеп был профессор Курцвайль, раскритиковавший «Моего Михаэля». Кажется, твой отец даже специально звонил Агнону: пожаловался ему на статью Курцвайля. Твой отец по-своему гордился тобой, хотя и стеснялся сказать тебе это, а, возможно, опасался, чтобы ты не загордился».
В последний год его жизни он начал сутулиться. Порой на него накатывали приступы гнева, он шумел направо и налево, предъявлял претензии и обвинения, хлопнув дверью, закрывался в своем рабочем кабинете. Но спустя пять-десять минут появлялся снова, извинялся за свой взрыв, обвиняя во всем пошатнувшееся здоровье, усталость, нервы, и смиренно просил прощения за те несправедливые и неподобающие слова, что сказал он в гневе.
Выражение «справедливо и честно» всегда было у него на устах, так же, как слова «очевидно», «именно так», «без сомнения», «несомненно», «в некоторых аспектах»…
В те дни, дни болезни моего отца, дедушка Александр, шагнувший за девяносто, находился в расцвете своих физических сил, переживал романтический подъем. Румяный, словно младенец, бодрый, словно юный жених, он приходил ежедневно, а, уходя, шумно провозглашал по-русски свое неизменное: «Ну, што там!» Или: «Эти паскудники! Жулики! Негодяи!» А иногда: «Ну, давай! Харашо! Кончай с этим!» По горло был он погружен в женское обожание. Довольно часто, даже в утренние часы, наливал он себе «маленький коньячок», после чего его розовое лицо краснело, словно утренняя заря. Если мои дедушка и папа, стоя во дворе, разговаривали между собой, или, прохаживаясь по тротуару перед домом, спорили, то, по крайней мере, по движениям и жестам казалось, что дедушка Александр намного моложе своего младшего сына. Ему суждено было прожить более сорока лет после того, как первенец его Давид и первый внук Даниэль Клаузнер были убиты немцами в Вильне, на двадцать лет пережил он свою супругу, прожил еще семь лет после смерти своего последнего сына.
Однажды, одиннадцатого октября 1970, четыре месяца спустя после своего шестидесятилетия, папа, по своему обыкновению, которому следовал всю жизнь, встал рано утром — задолго до того, как поднялись его домочадцы, побрился, надушился, смочил немного волосы перед тем, как зачесать их щеткой наверх, съел булочку с маслом, выпил два стакана чаю, почитал газету, повздыхал, заглянул в ежедневник, который всегда был раскрыт на его письменном столе, чтобы можно было вычеркнуть уже сделанное, повязал галстук, надел пиджак, подготовил для себя списочек покупок. И отправился в своем автомобиле к площади Дания на перекрестке бульвара Герцля и улицы Бейт ха-Керем, чтобы купить канцелярские товары в маленьком писчебумажном магазинчике, размещавшемся в подвале, — в этом магазинчике он обычно покупал все, что необходимо ему было для письма. Он поставил машину на стоянку, запер ее, спустился вниз на пять-шесть ступенек, постоял в очереди и даже со всей возможной вежливостью уступил свою очередь какой-то немолодой госпоже, и купил все, что внес в свой список, и пошутил с хозяйкой магазинчика по поводу того, что «скрепка» — это, по сути, и предмет, и действие, и даже поговорил с ней о муниципальных проблемах, и заплатил за покупку, и получил от хозяйки магазина сдачу, и взял пакет со своими покупками, и любезно поблагодарил хозяйку, попросив, чтобы не забыла она передать привет своему добрейшему супругу, и расстался, пожелав ей хорошего, успешного дня, и попрощался с двумя незнакомцами, стоявшими за ним в очереди, и повернулся, и направился к двери, и упал, и умер тут же на месте от сердечного приступа.
Тело свое он завещал науке, а его письменный стол унаследовал я. И за ним пишутся эти страницы, пишутся без слез, потому что папа мой был принципиальным противником слез, во всяком случае — мужских слез.
В его раскрытом ежедневнике я нашел в день его смерти следующую запись: «Письменные принадлежности: 1. Блок для писем; 2.Тетрадь со спиралью; 3.Конверты; 4.Скрепки; 5. Спросить про картонную папку». Все это, и картонная папка тоже, найдено было в пакете, который пальцы его так и не выпустили. Когда я добрался до дома отца в Иерусалиме, примерно через полтора часа, я взял его карандаш и перечеркнул весь список двумя диагональными линиями: по обычаю папы — тут же вычеркивать все, что уже сделано.
58
Когда примерно в пятнадцатилетнем возрасте я оставил свой дом и ушел жить в кибуц, я записал себе на листке несколько принятых мною твердых решений, которые должны быть мною обязательно выполнены. Если я действительно способен начать совершенно новую жизнь, то первым делом следует загореть в течение двух недель так, чтобы выглядеть совсем, как один из них. Необходимо раз и навсегда перестать мечтать, сменить свою фамилию, два-три раза в день принимать холодный душ, превозмочь и полностью, безо всяких компромиссов, прекратить те самые ночные безобразия, не писать больше стихов, не болтать день-деньской, не рассказывать всем разные истории, а предстать на новом месте человеком молчаливым.
Потом я этот листок уничтожил. В первые четыре-пять дней мне даже удалось не безобразничать и не болтать. Если задавали мне, к примеру, вопрос, достаточно ли мне одного одеяла, удобно ли мне сидеть в классе в углу у окна, я отвечал кивком головы, не произнося ни звука. На вопрос, интересуюсь ли я немного политикой и хочу ли участвовать в кружке, где делается обзор печати, я отвечал: «А-г-м». Если спрашивали меня о моей прежней жизни в Иерусалиме, я отвечал не более чем десятью словами, и перед тем, как ответить, намеренно тянул несколько секунд, словно был погружен в раздумья: пусть здесь знают, что человек я замкнутый, имею тайны, и у меня есть свой собственный внутренний мир. И по части холодного душа я добился успеха, хотя для того, чтобы заставить себя раздеться в мужском общественном душе, мне потребовалось геройское усилие. И от желания писать я в первые недели, казалось, смог избавиться.