Шрифт:
Ита и Герц Мусманы прожили в браке — стиснув зубы — почти шестьдесят пят лет: это были годы обид, оскорблений, унижений, примирений, позора, сдержанности, взаимной вежливости, зубовного скрежета… Мои дедушка и бабушка с материнской стороны были очень разными людьми, чьи души были до отчаяния далеки друг от друга. Но это отчаяние было навсегда заключено в стенах самой дальней комнаты, замкнуто там на семь запоров, об этом у нас никто не говорил, и я в годы моего детства мог, самое большее, лишь смутно догадываться об этом — как догадываешься по приглушенному запаху, что где-то за стеной медленно- медленно пригорает мясо.
Три их дочери, Хая, Фаня и Соня, видели всю глубину родительских страданий и пытались найти пути, чтобы облегчить муки их супружеской жизни. Все трое, как одна, всегда и без колебаний стояли на стороне отца против родной матери. Все трое питали к матери едва ли не отвращение, боялись ее и стыдились, считая вульгарной скандалисткой, властолюбивой, готовой унизить любого. Если, бывало, сестры ссорились, то с укором бросали друг дружке: «Ты только посмотри на себя! Ты становишься абсолютной копией мамы, ну, прямо, точь-в-точь!»
Только к старости родителей, когда она и сама постарела, тете Хае удалось, наконец, развести отца и мать по разным углам: отца она поместила в дом престарелых в Гиватаиме, а мать в одну из больниц для стариков, нуждающихся в уходе, в окрестностях Нес-Ционы. Тетя Хая сделала это наперекор тете Соне, считавшей подобное разделение самоуправством и великим грехом. Но в те дни раздор между тетей Хаей и тетей Соней был уже в самом разгаре: почти тридцать лет они не обмолвились между собой ни единым словечком — начиная с конца пятидесятых годов двадцатого века и до дня смерти тети Хаи. (Тетя Соня пришла на похороны сестры, несмотря ни на что, и там сказала нам с грустью: «Я уже прощаю ей все-все. И молюсь в сердце своем, чтобы и Господь Бог простил ей — а это Ему будет совсем нелегко, ибо придется ой как мно-о-го прощать!» Примерно за год до своей смерти тетя Хая сказала мне почти то же самое о своей сестре Соне).
По сути, все три сестры Мусман с самого детства были по уши влюблены в своего отца — каждая по-своему. Мой дедушка Нафтали Герц (которого и дочки, и зятья, и внуки называли «папа») был человеком сердечным, по-отечески добрым, обладавшим особой притягательной силой. Очень смуглый, с теплым голосом, с глазами чистой голубизны, которые он, по-видимому, унаследовал от отца своего Эфраима. В глазах этих были ум, проницательность и скрытая улыбка. Когда он говорил с тобой, всегда казалось, что он без труда понимает всю глубину твоих чувств, читает между слов, мгновенно схватывает не только то, что ты говоришь, но и почему ты говоришь именно так. И вместе с тем, тебя не покидало ощущение, что он проникает и в суть того, что ты понапрасну пытался скрыть от него. Он иногда улыбался такой неожиданной улыбкой — улыбкой хитреца и проказника, и даже подмигивал: словно хотел тебя пристыдить, но и самому ему было стыдно за тебя. Однако при этом он всех полностью прощал, ибо, в конце концов, человек — он всего лишь только человек.
И в самом деле, в его глазах все люди были всего лишь неосторожными детьми, причиняющими друг другу (и каждый себе самому!) одни лишь несчастья и разочарования. Все находятся в замкнутом кругу какой-то вечной комедии, лишенной какого бы то ни было изящества, и, как правило, кончающейся довольно плохо. Поэтому в глазах папы все люди нуждались в милосердии и оправдании, и к большинству их поступков следовало, по его мнению, относиться снисходительно. Козни, ухищрения, обман, попытки выдать себя не за того, кто ты есть на самом деле, бахвальство, необоснованные претензии, лицедейство — все это он с готовностью прощал, улыбаясь своей тонкой и шаловливой улыбкой, словно произнося на идише: «Ну, вус…» (Ну, что там…)
Только видя жестокость, папа терял свое игривое добродушие. К проявлениям злобы он относился с омерзением. Его веселые голубые глаза тускнели, когда узнавал он о жестоком поступке: «Злое животное? Но что это вообще такое — злое животное? — размышлял он вслух на идише. — Ведь ни одно животное не бывает злым. Ни одно животное не способно быть злым. Животные вообще еще не открыли, что есть зло. Зло — это наша монополия. Зло — это мы, венец творения. Так, быть может, мы вкусили там, в райском саду, не то яблоко? Быть может, там, между Древом жизни и Древом познания, расцвело еще одно ядовитое дерево, о котором не написано в Торе — древо зла (он, бывало, называл его на идише — дерево «ришэс»). Неужели мы вкусили именно его плоды? Хитрый змей обманул Еву, пообещал ей, что вот оно, Древо познания, но привел-то ее прямиком к дереву «ришэс». Если бы мы и вправду вкусили только от деревьев жизни и знания, то, возможно, вообще не были бы изгнаны из рая?»
И тут глаза его вновь наполнялись голубизной, начинали искриться игривым весельем, и он продолжал неспешно, своим теплым голосом, четко и ясно формулируя на своем образном и четком идише то, что Жан-Поль Сартр откроет в будущем, спустя несколько лет: «Но что есть ад? Что есть рай? Ведь все это только внутри нас. В нашем доме. И ад, и рай можно найти в каждой комнате. За любой дверью. Под каждым семейным одеялом. Это так: чуть-чуть злости — и человек человеку ад. Немного милосердия, немного щедрости — и человек человеку рай…
Немного милосердия и щедрости, сказал я, но не сказал слово «любовь». Во всеобъемлющую любовь я не очень-то верю. Любовь всех ко всем — это, возможно, мы оставим Иисусу, ибо такая любовь — вообще нечто совершенно иное. Это совсем не похоже на щедрость и вовсе не похоже на милосердие. Напротив, любовь — это странная смесь полных противоположностей, смесь самого эгоистичного эгоизма с абсолютной преданностью и самоотверженностью. Парадокс! Кроме того, о любви весь мир говорит дни напролет: любовь, любовь… Но любовь не выбирают, любовью заражаются, она охватывает тебя, как болезнь, как несчастье. А что же все-таки выбирают? Между чем и чем люди все-таки обязаны выбирать чуть ли не ежесекундно? Либо великодушие — либо злодейство. Это и любой малый ребенок уже знает, и, тем не менее, зло не исчезает. Как это можно объяснить? Все это, видимо, пришло к нам от того яблока, что съели мы там: это было отравленное яблоко.