Шрифт:
«Русских приехало довольно, но все aus Reval, aus Livland, какие-то Шторхи, Борхи, а из русских имен — Пашковы, Панчулидзевы и проч.».
А. Г. Достоевской. 13(25).06.1875. Эмс.«Публика здесь прескучная, всего больше немцев. Наших русских довольно, мужчины еще туда-сюда, но дамы русские ужасны. Пищат, визжат, смеются, наглы и трусихи вместе. По смеху уж слышно, что она смеется не для себя, а для того, чтоб обратили на нее внимание. Немки не таковы: та и захохочет, и закричит, и кавалера по плечу ударит чуть не кулаком, но видно, что она смеется для себя и не думает, что на нее глядят».
А. Г. Достоевской. 15(27).06.1875. Эмс.«Сосед мой, немец, уехал в Берлин, а рядом со мною нанял один приехавший русский (имени его не знаю и знать не хочу). Русских множество — все незнакомы».
А. Г. Достоевской. 18(30).06.1875. Эмс.«Сосед мой — русский жид, и к нему ходит множество здешних жидов, и всё гешефт и целый кагал, — такого уж послал Бог соседа».
А. Г. Достоевской. 21.06(03.07).1875. Эмс.«Товарищи — всё немцы [в поезде, идущем в Берлин], народ превежливый и преласковый, всё купцы, всё об деньгах и о процентах, и не понимаю только, чем я им показался, но все просто ухаживали за мной и относились ко мне почти с почтением. Они-то и дали мне поспать, выдвинув для меня подушки вагона и проч. Один был молодой немец из Петербурга и всё рассказывал остальным, что у него в Петербурге торгует папаша, что он бывает в Петербурге в высшем обществе, ездил в одном самом высшем обществе на охоту за медведями, представлял, как медведь встает на дыбы и ревет, как он выстрелил и ранил медведя и как тот, раненый, пустился бежать, выбежал на железную дорогу и бежал рядом с поездом, летевшим по дороге в Москву, и только на 8-й версте помер. Этот немецкий Хлестаков имел чрезвычайно солидный вид и, по-видимому, дельно толковал об гешефтах и процентах, потому что остальные немцы (и особенно один) были, кажется, знатоки дела и люди весьма солидные. Но и в русских, и в немецких вагонах — всё только об гешефтах и процентах, да об цене на предметы, на товары, об веселой матерьяльной жизни с камелиями и с офицерами — и только. Ни образования, ни высших каких-нибудь интересов — ничего! Я решительно не понимаю, кто теперь может что-нибудь читать и почему "Дневник писателя" еще имеет несколько тысяч покупщиков? Но все-таки эти немцы народ деликатный и ласковый, если не выведут из терпения, конечно, когда нельзя не обругать их».
А. Г. Достоевской. 7(19).07.1876. Берлин.
«Дорoгой [из Берлина в Эмс] тоже кое-как заснул, немцы опять были вежливы, но влезли в вагон один русский с дочерью — всё, что есть казенного, пошлого, надутого из скитающегося за границей, а дочь труперда и дуботолка, они меня даже рассердили».
«На рассвете, не доезжая до Гиссена, видел одну картинку Шама (Scham) в натуре. Остановились на десять минут, перед тем долго не останавливались, и все, естественно, побежали в местечко pour Homines, и вот, в самый разгар, в местечко pour Homines, наполненное десятками двумя посетителей, вбегает — одна прекрасно одетая дама, по всем признакам англичанка. Вероятно, ей было очень нужно, потому что добежала почти до половины помещения, прежде чем заметила свою ошибку, то есть что вошла к Manner, вместо того, чтоб войти рядом в отделение fur die Frauen. Она вдруг остановилась, как пораженная громом, с видом глубочайшего и испуганного изумления, продолжавшегося не более секунды, затем вдруг чрезвычайно громко вскрикнула или, вернее, взвизгнула, точь-в точь как ты взвизгиваешь иногда, когда вдруг испугаешься, затем всплеснула перед собой, размашисто, и подняв их несколько над головой, свои руки, так что раздался звук от плеска. Надобно заметить, что она увидела всё, то есть буквально всё и во всей откровенности, потому что никто ничего не успел припрятать, и напротив, все смотрели на нее в таком же остолбенении. Затем после всплеска она вдруг закрыла обеими ладонями свое лицо и, довольно медленно повернувшись (всё пропало, всё кончено, спешить нечего!) и наклонясь всем станом вперед, неторопливо и не без величия вышла из помещения. Не знаю, пошла ли она fur die Frauen; если англичанка, то, я думаю, тут же и умерла от целомудрия. Но замечательно, что хохоту не было, немцы все мрачно промолчали, тогда как у нас наверно бы захохотали и загоготали от восторга».
«Моя комната рядом с той комнатой (точно такой же, как моя), в которой я прожил третьего года. Но переехав, я тотчас наткнулся на неприятность: эту комнату рядом (мою третьегодняшнюю) и отделенную от теперешней моей лишь запертою дверью заняли две только что приехавшие дамы, мать и дочь, кажется из Греции, говорят по-гречески и по-французски, но можешь себе представить — они говорят без умолку, особенно мать, но не то что говорят, а кричат буквально, и главное без умолку, ни одной секунды перерыва. В жизнь мою я не встречал такой неутомимой болтливости, и, однако, мне надо будет работать, читать, писать, — как это делать при такой беспрерывной болтовне? и потому очень бы желал перебраться в верхний этаж, который дешевле и без балкона, и хуже, но в котором тихо».
«Купил печатный лист посетителей; русских множество, но всё или Strogonoff, или Golitzin, или Kobyline, chambellan de la cour, да и то их только жены и семействами, а самих нет, — или русские жиды и немцы из банкиров и закладчиков. Ни одного знакомого».
А. Г. Достоевской. 09(21).07.1876. Эмс.«Я моих греческих чечеток-соседок не вынес (возможности не было). М-me Бах пустила меня наверх, и теперь я занимаю две комнаты несколько пониже и хуже меблированных, но дешевле».
А. Г. Достоевской. 13(25).07.1876. Эмс.«…Елисеевы, кажется, на меня рассердились и сторонятся. Дряннейшие казенные либералишки и расстроили даже мне нервы. Сами лезут и встречаются поминутно, и третируют меня, вроде как бы наблюдая осторожность: "не замараться бы об его ретроградство". Самолюбивейшие твари, особенно она, казенная книжка с либеральными правилами: "ах, что он говорит, ах, что он защищает!". Эти два думают учить такого как я».
А. Г. Достоевской. 30.07(11,08).1876. Эмс.«Ваше Императорское Высочество, всемилостивейший Государь.
Начиная в сем году мое ежемесячное издание "Дневника писателя", я, несмотря на всё желание мое, не осмелился представить его Вашему Императорскому Высочеству, как удостоился чести сделать это однажды с одним из прежних моих сочинений. Но, начиная мой новый труд, я был еще сам не уверен, что не прерву его в самом начале по недостатку сил и здоровья для определенной срочной работы. А потому и не осмелился представить Вашему Императорскому Высочеству такое неопределившееся еще сочинение.