Шрифт:
Пестрота восточной живописи и архитектуры — пестрота, лучше всего выразившаяся в узоре персидского ковра или турецкой шали, — очень приятна глазу… Какой-то такой, сам себя сглаживающий и уравновешивающий колорит; дисгармония, доведенная до гармонии своего рода… У восточного жителя все проникнуто этою успокоительною пестротою… Потолки расписаны, стены расписаны, двери и окна расписаны, полы расписаны в рогожках и коврах, даже зеркала, столики, табуреты и диваны — и те расписаны до последнего уголка… Это и оригинально, и весело… Красные с позолотою и голубые с позолотою двери сливаются с хитрыми арабесками стен и потолков… Очень красивы и характерны, хотя весьма неудобны к употреблению, турецкие табуреты и столики, обложенные перламутровою мозаикою; зеркальца в каких-то стеклянных, с подкладки раскрашенных, раззолоченных рамках, украшенных полумесяцами и всякими фигурами… В некоторых комнатах еще целы стенные шкапчики, и в них стоит разная стеклянная и медная посуда, довольно ценная… Эти шкапчики тоже разноцветные, со всевозможными узорами… Комнат множество. Солдат смело обозначал их — то спальнею Екатерины, то столовою императора Николая, то кабинетом своего неизменного Крым-Гиря; но я его, разумеется, не слушал. Более других заняла меня комната судилища — огромная зала в нижнем этаже — с сиденьями по стенам, с весьма ярко расписанными потолками, с решетною тайною комнатою для хана, помещенную в виде хор. Из кабинета хана сюда ведет темный и тайный коридор. Предполагалось, что хан мог присутствовать, незамеченный судьями, и судьи должны были быть постоянно настороже. Подобные детски-наивные средства к водворению правосудия принимались когда-то и не такими бесхитростными правителями, как татарские Гирей-Ханы; слава каких-нибудь Гарун-аль-Рашидов основывалась на изобретении и упражнении именно таких жалких мер личного надзора и личного вмешательства, потому что на государство еще не умели тогда смотреть иначе, как на большой хозяйский дом.
Детскому понятию о правосудии татарских ханов соответствуют и детски их вкусы в выборе украшений. Кабинет Менгли-Гирея, кажется, отличается особенно тщательным и, по тогдашнему понятию, верно, редким убранством. Стены покрыты лепными изображениями лимонов, винограда и разных плодов; за стеклом, в верхней части стены, помещены маленькие цветнички восковых цветов — чистые сады вавилонские. Теперь ребенок недолго бы утешался на эти леплюшки. Около есть комната, из которой старые баловники-дети утешали себя созерцанием красоты, обнаженной от всех стесняющих ее покровов… Под окнами этой комнаты, окруженной стенами, цветет милый пустынный садик, с вечнозелеными кустами букса, нарциссами, розами, ирисами, миндалем и виноградною беседкою… Тут посредине бассейн и фонтан белого мрамора — мраморные ступени и скамейки, на которых нежились в летние жары, недоступные ничьему постороннему взору, гурии гарема… Эту статью, впрочем, ханы обделывали далеко не с такою ребяческою наивностью, как дела народного правосудия. Гарем стоит сзади дворца в таком уединенном и недоступном дворике, среди таких высоких и глухих стен, что действительно нужно было много безумия и ловкости, чтобы рискнуть проникнуть в этот заповедный уголок.
Солдату почему-то казалось, что у Крым-Гирея было семьдесят семь жен, и что около стен было построено им семьдесят семь Нумеров, а главная его жена (опять-таки Марья Потоцкая) жила в сохранившимся до сих пор павильоне посреди двора. На дворе есть несколько прекрасных абрикосовых и миндальных деревьев, может быть, сверстников не одного Гирея… Около гаремного дворца возвышается высокая деревянная башня, прозванная Соколиною. Уверяют, что на эту башню дозволялось всходить одалискам — любоваться на соколиную охоту ханов.
Больше всего остатков старинной живописи и старинной утвари сохранилось в ханской мечети. Дворец так часто был разрушаем войною и пожарами, что почти ничего не осталось в первоначальном виде. В 1836 г. он сгорел почти дотла; наконец, в севастопольскую войну он был обращен в военный госпиталь, а это стоит и Миниха, и пожара вместе. Его, конечно, старались реставрировать по уцелевшим остаткам, и даже нарочно посылали знающих караимов в Константинополь запастись старинной восточной мебелью и другою утварью для дворца; но, надо признаться, наши реставраторы совершенно не поняли двух восточной живописи, и своими отчетливыми, свежими и яркими узорами совершенно удалились от сливающейся и перепутывающейся пестроты восточного арабеска, в котором трудно уловить отдельную черту, отдельную краску.
Персидский ковер — вот тип восточной колористики и восточной узорности. На хорах ханской мечети уцелели остатки настоящей татарской живописи; там вообще больше старины, чем во всяком другом месте дворца. Даже цела весьма интересная изразцовая стена, чрезвычайно прочной работы. Признаться, я никогда до сего времени не видал внутренности мечети, и так как крымские мечети вообще отличаются крайнею теснотою и бедностью, то мне любопытно было взглянуть на этот, сравнительно блестящий, образчик татарского зодчества.
Общий характер внутренности мечети — простота и прозаичность — более всего напоминает лютеранскую церковь. Огромная, почти темная зала с хорами, вся устланная старыми персидскими коврами, составляет мечеть. С потолка спускаются паникадила самой девственной простоты: широкие, деревянные треугольники со стаканчиками и подсвечниками, весьма пыльные и некрасивые. Вдоль передней стены, увешанной хартиями, низенькие табуреточки с закрытыми Коранами и ряд больших медных подсвечников, расставленных саамы несимметричным образом. Посредине этой стены небольшой альков, и в нем какая-то загадочная святыня: три медные шара с занавесочками; трудно, впрочем, понять, что именно… Ясно только, что это центр молений. Самая красивая вещь в мечети — это кафедры из резного ореха, весьма высокие и крутые, похожие на обыкновенные лютеранские и католические. Путеводитель мой объяснил мне, что "с этих лестниц, ваше благородие, кураны читают". — Какие куран? — "А вот у них по скамеечкам кураны понакладены, все равно, как у нас Евангелие", — объяснил солдат. — "Ты бывал, когда служат?" — спросил я. — "Вота! У них ведь часто служба; кажночасно только не подолгу. Какие слова и понять можно: тоже это «господи-помилуй» и «аллилуйя», как у нас. А больше всего кланяются.
Закончили мы ханскою усыпальницею. Она рядом с мечетью, в общей связи двора… Через узенькую калиточку входишь в весело цветущий миндальный садик, с жужжащими пчелами и густою зеленою травою… Среди этой травы стоит несколько высоких каменных гробов с каменными чалмами в головах. Но это только придверники. Из садика вы входите в сырую и пустую, круглую башню, засаженную гробами… Тут уже мрачно и гнило. Тут не одни чалмы, тут и каменные женские шапочки над гробницами ханских жен… На каждом гробу неизбежный стих из Алкорана. На некоторых иссечены какие-нибудь вооруженья; на Менгли-Гирее, например, грозная тяжелая сабля. Гробницы стоят враздробь и вообще находятся без всякого призора. Некоторые даже разбиты. А между тем, по остаткам разноцветных повязок на шапочках и чалмах заметно, что еще не очень давно какая-нибудь верная рука воздавала почесть покойникам. Пообедал я у коменданта дворца г. Ш., гостеприимство которого пользуется заслуженною репутациею во всем Крыму. А между тем, у ворот уже стояли оседланные лошади, и проводник-цыган, терпеливо скорчившись на солнечном жару, ожидал моего выхода.
IV. Мертвый город
Цыганская слобода. — Успенский скит. — Чуфут-Кале и его древности. — Иосафатова долина.
Ходко и горячо пошла коротенькая, словно вся собранная сама в себя, татарская лошаденка; мой проводник и переводчик цыган, желавший, во что бы то ни стало, сойти за татарина, а если можно, то и за русского, не совсем поспевал за мною, чему я был очень рад. Как все путеводители ex professio, он врал так много и так глупо, и так не во время, и с такой идиотскою самоуверенностью, что совершенно отравлял наслаждение созерцания и спугивал хорошие мысли. К тому же, татарский язык был бы для меня, без сомнения, понятнее, чем эта русская беседа цыгана.