Лукин Евгений Юрьевич
Шрифт:
Собственно, привлекательность плутовского романа в том и состоит, что жулик неизбежно симпатичнее государства, своего исконного противника. Мало того, любой душегуб (Стенька Разин, Робин Гуд) просто обречён на любовь народную, стоит ему противостать системе.
Однако мне всегда казалось, что для тридцать седьмого года такая манера изложения не совсем типична. Другая странность: блестящий перевод, а чей — не сказано. Хлёсткие афористичные фразы, зримость и краткость характеристик. То и дело возникало впечатление, что повесть изначально написана по-русски. А ещё был неуловимый момент, когда забавное повествование внезапно становилось жутким. Тоже, знаете ли, не каждому дано.
Естественно, мне захотелось познакомиться и с другими книгами этого автора. И вновь началась чертовщина длиною в двадцать лет. К моему изумлению, никакого Георга Борна в довоенной немецкой литературе не нашлось. Как, впрочем, и в послевоенной. Забытый писатель-антифашист? Позвольте усомниться.
И кого я только не спрашивал! Литературоведов, преподавателей зарубежки… Бесполезно. Пытались мне, правда, всучить некоего Георга Борна 1837 года рождения, но предположить, будто этот сочинитель бесчисленных авантюрных романов дожил до времён Третьего рейха, было бы, согласитесь, слишком смело.
Откуда ж мне было знать, что, как всегда, не того я ищу и не там!
А теперь: внимание. Дальше — мистика.
Сидим это мы в прошлом году в баре с Сергеем Синякиным (любителям фантастики его представлять не надо), и вдруг ни с того ни с сего он говорит мне:
— А знаешь ты такого писателя — Георг Борн?
— Как?! — кричу я. — Ты его тоже читал?
— Нет, — отвечает друг, земляк и коллега. — Но я о нём пишу.
— «Единственный и гестапо»? — уточняю я на всякий случай, вспомнив того придворного доисторического романиста (кстати, судя по интернетным рейтингам, он опять входит в моду).
— Да, — подтверждает Сергей. — «Единственный и гестапо». А у тебя она есть?
— Есть.
— Дай почитать!!!
Выяснилось, данные он раскопал я книге о репрессиях тридцать седьмого. Не было никакого Георга Борна! Был Давид Григорьевич Штерн, советский дипломат, писавший под псевдонимом Георг Борн. На каком языке? А чёрт его знает! При ближайшем рассмотрении оказалось, что фамилия переводчика в книжке значилась, но затем была тщательнейшим образом заскоблена. Либо Давид Григорьевич сразу писал на русском, либо переводил сам себя. Во всяком случае, мне хочется так думать.
Биография Штерна отрывочна и стремительна: родился в 1900-м (Германия), в 1922-м вступает в Компартию Чехословакии (Прага), с 1927-го — член ЦК (Германия). Служит в советской торговой миссии (Берлин), затем — в полпредстве. Бежит от Гитлера в СССР, занимается дипломатической работой, успевает издать несколько книг. Осенью 1937-го — репрессирован. Обвинение — вы не поверите! — сотрудничество с гестапо.
Должно быть, тогдашние наши контрразведчики мало чем отличались от нынешних литературных критиков, искренне полагающих, будто от первого лица пишутся только автобиографии и так называемая исповедальная проза.
В этом свете особенно жутковато начинает смотреться текст на предпоследней страничке. Вот он: «ЧИТАТЕЛЬ! Издательство просит сообщить отзыв об этой книге, указав ваш точный адрес, профессию и возраст. Просьба к библиотечным работникам организовать учёт спроса на книгу и сбор читательских отзывов о ней».
Скольких же ты увёл с собой, Давид Григорьевич…
Третья таинственная история скорее напоминает анекдот. Но это и понятно, поскольку началась она, когда мне только-только исполнилось двенадцать лет. Пришёл я в детскую библиотеку, увидел новенький сиреневый томик «Фантастика-62». В оглавлении обнаружились братья Стругацкие. И не просто Стругацкие, а новая их повесть «Попытка к бегству». Дальнейшие мои действия были стремительны, искренни и прямодушны: я огляделся, заткнул книжку за ремень, укрыл рубашкой и, старательно втягивая живот, покинул здание.
Счастливые незабвенные времена, когда сначала совершаешь поступок, а потом и думать незачем. Сохрани я это качество, был бы сейчас олигархом.
Говорят, ворованное слаще. Но не до такой же степени! Первые страницы повести показались чуть ли не приторными. Привыкнув к благородному суровому героизму «Стажёров» и «Возвращения», я озадаченно вникал в идиллический дачный мирок, где на неведомые планеты летают с прибауточками и по туристической путёвке, за которой, правда, приходится выстоять долгую очередь.
Что это был всего-навсего литературный приём, размах перед ударом, мне, понятно, и в головёнку не приходило. Поэтому, когда удар всё-таки последовал, показалось, будто мир раскололся. Нет, не ожидал я такого от моих любимых писателей! На пальцах объяснить двенадцатилетнему пацану, что благие дела не вознаграждаются, что совершённое тобой добро немедленно потребует новых жертв и не успокоится, пока ты не отдашь ему всё, включая жизнь… Жестоко.
Чуть ли не со взвизгом я отбрасывал книжку, не желая знать, что будет дальше. Но — никуда не денешься — открывал снова и, угрюмо сопя, продолжал читать. А прочтя, принялся перечитывать. Затрепал, замусолил.