Шрифт:
И выкипал чугун картошки, уже несло гарью. Наталья преодолела себя, встала, отодвинула тяжелый чугун с огня. Пробормотала:
— Так и сдохну у плиты.
В дверь постучали. Наталья вспомнила, что не закрыла наружную дверь на задвижку, крикнула:
— Входите!
В сенях завозились. Дверь заскрипела по-зимнему, тонко и жалобно, открылась и впустила белый кружащийся пар. Вместе с ним вошла чернушка в модном демисезоне. Наталья ахнула. Та потаскуха, стерва летняя! Сама пришла, без Юрия. Ну и сильна!
Собственно, потаскуха она или нет — не знала Наталья даже приблизительно. Сгоряча палила! Ругнуть и сейчас? Но взял Наталью какой-то неясный страх, так и вынул все косточки.
Было в чернушке что-то значительное. Изменилась, постарела. И — беременна. Это заметно не по фигуре, а по глазам, лицу и еще чему-то, скорее угадываемому, чем видимому.
Прикрыла дверь, уставилась бесстыдными глазищами, жгущими прямо ощутимо. Только сейчас Наталья увидела ее тяжелое, сильное лицо с явной деревенской грубоватостью. И — взгляд. Без улыбки, без растерянности или иной женской слабости. Твердый, многозначительный.
— Тебе чего? — спросила Наталья, шевельнув немеющими губами.
— Я пришла предупредить тебя, — сказала женщина. — Сразу. У меня ребенок будет от Юрия. Мы поженимся. Решено это, не отговоришь — ребенок!
— От Юрия? — ехидно переспросила Наталья.
— Нам лучше знать. Не все же такие прокипяченные, как ты. Так вот, решим сразу, заблаговременно — полдома его. Грабить вам его больше нечего, достаточно отхватили! Так и решим, чтобы потом шуму не было. А тот стыд — летний! — я еще попомню тебе, так попомню.
— Ой, не обожгись, красавица!
— Не обожгусь, я тебя знаю. Так вот, поделимся и два выхода сделаем, и загородку поставим. Мне на тебя смотреть-то противно. На свадьбу не приглашаю!
…Давно хлопнула дверь, а Наталья все сидела, уставясь в окно. Не видела — замерзшие куры взлетели на завалину и тянули шеи, склевывая снежинки, липнущие к стеклу.
— Ну, змей, ну, змей, — шептала Наталья. — Предатель… — Ей было тяжело, душно… Делиться! Это значит, и дом пополам, и двор пополам. Сарай тоже надо будет делить пополам и огород.
Да, и огород, холеный, взлелеянный, сытно удобренный.
Наталье казалось — и ее режут пополам.
…Пришел Мишка. Оббивая снег, он топал в сенях ногами. Словно по голове.
Он пах свежестью, был красноморд, шумлив, противен.
— Вот погода! — гаркнул восхищенно. — Завертело! Это хорошо, по-сибирски! А ты чего нахохлилась? И куры все во дворе. Я их в катух столкал, но как бы не поморозились ночью. В подпол их посадить, что ли? Ну, что онемела? Говори. Жратва готова? А?
— Юрка женится, — сказала Наталья.
— Да ну! — изумился Мишка. — На ком?
— На той, летней…
— У парня губа не дура… А, чего темнить, скажу откровенно — хорошо это! Он тих, ему боевую бабу нужно. Да и инженер она, умная.
— Зато ты дурак! Делиться придется! Все пополам!
— Ну и что же, его доля, пусть.
— Молчи! — завопила Наталья. — Молчи! Молчи!
Она кричала, приседая, топая ногами. Слюни пузырились у нее на губах, желтые тонкие космы вылезли из-под платка. Михаил глядел на нее со страхом и жалостью. Дождался тишины. Сказал:
— Это тебя жадность губит, все себе захватить хочешь. Вот потому и бездетная.
И снова крик:
— Молчи! Гад! Дурак! Молчи-и-и…
Иссякнув, Наталья сама замолчала. Да и о чем теперь говорить? К чему работать? Вот придет погубительница и все отнимет. Она молодость свою, мимолетную, невозвратимую, вбила в этот дом, а та… Обрюхатела! Грудаста, широкобедра… Значит, дети пойдут. А она вот так и помрет бессчастной. Не будут касаться ее цепкие лапки, не ощутит сладкой боли в сосках, не услышит чмоканье маленьких губ. Пройдут мимо нее медово-горькие радости материнства.
Умрет — не вспомянут.
Вечера она теперь проводила в недвижности, оцепенело глядя в темноту. И видела в ней разные фигуры. Но чаще один образ, одна картина являлась ей: высокая черноволосая женщина с белым сверточком на руках, красивая, молодая, торжествующая!
А будущий раздел представлялся в виде громадной пилы, вдруг опустившейся на дом. Она даже видела сверканье зубцов, летящие опилки, слышала жадно всхлипывающее рычанье пилы: «Жвяк-жвяк!.. Жвяк-жвяк!..»
Особенно часто видение опускающейся пилы мучило ее во сне, вернее, на той грани сна, где еще одолевают дневные мысли и заботы, но теряющие свои очертания, колышущиеся, словно в воде.