Шрифт:
Хоронить погибших в пути было некогда, но бросать их под откос все-таки не решались. С богом и совестью шли на компромисс: наскоро прочитав молитву, складывали тела штабелями в теплушках и товарных вагонах. Авось кто и похоронит, свет не без добрых людей… Надеясь на то же всемогущее «авось», покидали заиндевевшие поезда и, закутавшись по глаза, брели на восток.
На привалах ломали вагоны, разжигали костры, грелись, складывали в теплушках вновь преставившихся и снова шли на восток, подгоняемые ветром и призрачной надеждой на спасение.
Туда же в глубь Сибири отступали воинские части. Избегая встреч с крупными партизанскими соединениями, отходили по старому Сибирскому тракту и проселочным дорогам тысячи солдат и офицеров. Шли пешком. Ехали на реквизированных в селах подводах. Окоченевшие от мороза и злобы, расстреливали в тюрьмах политических заключенных, закалывали штыками пленных, дотла выжигали партизанские селения. Заподозренным в большевизме мужчинам выкалывали глаза, женщинам отрезали груди.
Когда случалось выходить на линию железной дороги, отбирали у беженцев теплые вещи и лошадей, вешали на телеграфных столбах и привязывали обнаженными к паровозным трубам железнодорожных рабочих, при случае обстреливали эшелоны захвативших дорогу союзников…
Если бы Стрижак-Васильев покинул Омск несколькими днями позже, уже после подписания Жаненом приказа о порядке эвакуации, он бы наверняка застрял где-то в пути.
А перейдя линию фронта 23 ноября, он выиграл не только время, но и получил возможность попасть в поезд.
Пристроил его русский комендант маленькой станции, - судя по шеврону на рукаве полушубка (скрещенные револьверы по красному полю), офицер Ижевской дивизии. С начала 19-го года все железнодорожные комендатуры на крупных станциях Сибири комплектовались из чешских легионеров, которые по соглашению с белогвардейским командованием несли охрану дороги, и только кое-где на полустанках обосновались русские, чаще всего отдыхавшие здесь после выписки из госпиталя. Но уже к декабрю генерал Сыровой «в целях обеспечения бесперебойной работы дороги» заменил их чехами. По словам ижевца, он уже получил предписание чешского командования, но только не торопился выполнять его.
Семья коменданта жила в Новониколаевске. И, проникнувшись к Стрижак-Васильеву доверием, которое, видимо, объяснялось не только внезапно вспыхнувшей симпатией, но и изрядным количеством выпитого спирта, комендант пообещал устроить его в теплушку и попросил передать письмо жене.
– Пусть немедля уезжает к тетке в Хабаровск! Немедля! До Хабаровска они не скоро доберутся… - лихорадочно говорил он, и его заросшее щетиной лицо дергалось при каждом слове так, словно он силился, но не мог улыбнуться.
– Но генерал Каппель заявил, что Новониколаевск не будет сдан ни при каких условиях…
– Бросьте, капитан, бросьте! И вы в это не верите, и я в это не верю. Вышибут и из Новониколаевска, и из Красноярска… Крышка, капитан! Проплевали Сибирь (он высказался более энергично). Все в тартарары летит. Осталась лишь одна игра в солдатики. И если ваш покорный слуга до сих пор не дезертировал, то только, потому, что он фаталист…
– Я вас не понимаю…
– Если останетесь живы и сделаетесь в Париже шофером или сутенером - что я вам от души желаю как офицер офицеру, - поймете… Проплевали Сибирь, проплевали… - Он выругался, вытащил из-под стола бутылку со спиртом и протянул Стрижак-Васильеву.
– Валюта… А лучше пейте сами… В наше время вольготно и весело живется на Руси только пьяному… Так, Шевчук?
– обратился он к вошедшему солдату.
– А на Руси пьяному завсегда вольготно, - рассудительно сказал солдат с тем оттенком панибратства, который всегда был характерен для отношений между офицерами и солдатами Ижевской дивизии, считавшейся самой либеральной, но зато и самой стойкой в армии.
– Пьяному, Григорий Митрофанович, извините за выражение, и помирать легше. Весело пьяному помирать…
– Глас народа, капитан, - заключил ижевец и приказал солдату определить «господина капитана» в «беженскую теплушку» 217-го смешанного эшелона.
– А если не пожелают?
– То есть как?
– удивился комендант. И, облизнув потрескавшиеся губы, сказал: - Если не откроют, дайте очередь из «льюиса», короткую.
– И деловито посоветовал: - Только соблюдайте дистанцию: возможен рикошет.
Впрочем, посадка обошлась без стрельбы: «черного гусара» приняли в теплушке если и не радушно, то терпимо.
«Коренное население» здесь составляла семья екатеринбургского заводчика Прошина: сам Прошин, пожилой господин лет шестидесяти, его жена, выглядевшая на все семьдесят, больная тифом невестка (сын Прошина - офицер пропал без вести где-то под Челябинском) и старик камердинер. Кроме хозяев, в теплушке ехали молчаливый чиновник - то ли из министерства юстиции, то ли из акцизного управления - и желчный штабс-капитан с колючими, как иглы ежа, усами.
Прошины почти полгода жили на колесах и хорошо обжили теплушку. На крыше были аккуратно сложены дрова, под вагоном размещался походный курятник («Платил не бумажками, золотом, но зато и сработали на славу», - хвастался Прошин). Окна теплушки и курятник были защищены от непрошеного вторжения массивными железными решетками, пол устлан толстым ковром. Диванчик, две кровати, нары, на утепленных стенах - остатки дорогих обоев. Эти обои, втиснутый у дверей умывальник красного дерева и ночные горшки до крайности раздражали желчного штабс-капитана. Штабс-капитан был «учредиловцем», то есть одним из тех, кто восстал против большевиков под эсеровскими лозунгами Уфимской директории. Но за время пребывания на фронте и в госпитале он успел возненавидеть не только Колчака, «растоптавшего демократию», но и эсеров, земцев, крестьян - всю Россию.