Шрифт:
И был с тех пор Стэфан как отрезанный ломоть. Уж и родители на него рукой махнули. Непутевый. Дурак.
…Чем дольше он жил среди этих людей, тем сильнее мучился осознанием простой истины: он здесь — чужой. Это — не его время, не его дом, не его жизнь. Это — чье-то чужое, доставшееся ему, Стэфану, по какой-то ошибке. Старый жрец, впрочем, утверждал, что боги не ошибаются. Глупец. Что он знает о богах? Разве он видел их хоть раз? Разговаривал с ними? «…Однако и мне о них, — думал Стэфан, — известно не больше, чем ему. Но, я, по крайней мере, не делаю вид, будто что-то знаю. А он еще даже не осознал собственного невежества…»
Зачем он был рожден в этом мире? Он не понимал. Тоска по чему-то большему, чем эта жизнь, с некоторых пор стала его постоянной спутницей, но если бы кто-нибудь спросил его: что оно? какое оно, это большее? — Стэфан не смог бы ответить. Вместе с тем слишком часто ему казалось, что все это — только игра его воображения, а сам он ущербен, ибо даже в обыденной жизни не сумел добиться каких бы то ни было высот — куда уж замахиваться на большее! Не был он «героем без подвига», и себя он знал достаточно хорошо. Он не мог похвастаться ни быстрой реакцией, ни большой силой, ни твердой волей, ни цепким умом. Были у священника другие ученики, которые научились читать и писать гораздо быстрее, чем он. Он хорошо знал, что такое страх — может быть, даже слишком хорошо. И было неважно, поддавался ли он страху или пересиливал его. Страх открывал в его душе такие глубины ада, о которых Стэфан и не подозревал прежде. Он умел любить, но любовь его (как он сам думал) была болезненной и убогой, поскольку приносила ему не радость, а несчастье. Вместе с тем, он не желал (или не мог) измениться, чтобы стать, наконец, достойным предмета своей любви, дав этому предмету все желаемое. Почему он не хотел меняться? Неужели собственное убожество, эта неопределенная мечта о чем-то большем, испортившая ему всю жизнь, была ему дороже личного счастья? Да. Кажется так…
Со временем он научился не-любить. Но зато вот с ненавистью справиться оказалось гораздо труднее. Ненависть росла в нем ежедневно, ежечасно, ежеминутно, подспудным ядовитым растением проникая в самую сердцевину души. Он ничего не мог с ней поделать. Он ненавидел людей, с которыми ему приходилось жить вместе, ненавидел тех, кого боялся, ненавидел тех, кого любил. Ненависть и презрение. Он ненавидел и презирал каждого из своих односельчан, начиная от престарелого жреца и заканчивая собственными родителями. Он презирал соседей за их жирные, самодовольные рожи, презирал тех, кто безропотно принимает побои и тех, кто уверенно раздает их, презирал мелочную суету, занимающую все мысли его односельчан, презирал их тупость, их гогочущий смех над вещами, которые они не могли понять. Он презирал все то, чем не мог и чем, может быть, очень хотел бы стать…
Стэфан прятал свою ненависть. Он знал, что болен. Лекарства от этой болезни не существовало, ибо поражен был его дух.
Так тянулись дни — между сном и сном, между тоской и безысходностью. И вот, настал день — вернее, это был поздний вечер — когда он понял, что больше не выдержит. Тогда он встал и тихо выбрался из дома. Куда идти, он не знал и поэтому пошел прямо. А прямо перед ним был лес, и за ним — горы.
Он шел несколько часов. В эти часы в нем родилось нечто вроде внутреннего голоса — говорившего хотя и без слов, но достаточно внятно. Так, например, когда Стэфан хотел свернуть с дороги и углубиться в лес, внутренний голос настойчиво подтолкнул его идти дальше.
К утру он добрался до гор. Солнце еще не взошло, но было уже светло. Воздух был по-утреннему свеж. Щебетали птицы, приветствуя восходящее солнце.
Двигаясь дальше, он увидел крохотную долинку. Там журчал ручей и росли какие-то цветы. Валуны, покрытые лишайником, лежали в беспорядке, который был совершеннее любого порядка. Каменные сарафаны старых гор спадали вниз широкими складками. Он стоял у подножья.
Здесь он остановился. Он понял, что дальше идти не нужно, да и некуда было идти. Собственный побег из дома вдруг показался ему бессмысленной глупостью — такой же бессмысленной и бесплодной, как и попытка поймать в луже отражение луны. Вот, он пришел. Что теперь?
Так он стоял некоторое время. Потом ненависть и презрение к себе самому отступили, перестав закрывать то, что он должен был увидеть. Он увидел это не сразу, а постепенно. И услышал.
Ручей танцевал. Танцевал, поднимаясь вверх по склону горы, обнимая ее, приникая к ее древней плоти. Танцевали цветы и кусты, раскачиваемые ветром, ловя ветер сетью своих ветвей. Танцевали неподвижные камни и узкие расщелины. Сама земля в этой долине двигалась столь стремительно, как будто бы Стэфан стоял в середине водоворота. Танец набирал силу и ритм. Вернее — это Стэфан видел все большую часть танца. Этот танец ничем не отличался от музыки. Движение и звучание были одним целым.
Он перевел взгляд на гору. Еще миг, и она тоже… Да. Гора пела. Облака закручивались вокруг ее вершины вторым водоворотом — подобием того, что был на земле. Воздух дробился на бесчисленные хрустальные осколки, которые кружились и летели в определенном ритме. Мир выгибался. Земля, где стоял Стэфан, стремительно погружалась вниз, изнанка небесного свода вытягивалась вверх. Это были две чаши, одна из которых была перевернута и установлена на другой, а горизонт был линией их разделения, и Стэфан находился в сердцевине этого неподвижного, неописуемого, молниеносного буйства.
Что-то толкнуло его изнутри. Сначала неуверенно и неумело, а затем все быстрее и быстрее он стал двигаться, стараясь ухватить этот гремящий ритм, слиться с ним, раствориться в нем. Он вскидывал руки и ноги, изгибался, как змея, кружился и кувыркался. Может быть, его движения были нелепыми, но поблизости не было никого, кто мог бы посмеяться над их нелепостью. Сам же Стэфан не думал об этом. Временами ему казалось, что он парит над землей, поднимаясь и опускаясь, ступая по воздуху так же уверенно, как будто под ногами была какая-то твердая поверхность. Он забыл себя. Он двигался все быстрее, быстрее. В любой момент он мог свернуть себе шею, слишком резким движением сломать руку, сместить позвонки. Лишь каким-то чудом ему пока что удавалось избежать этого, становясь буквально на голову, рывком поднимаясь обратно, выгибая руки, ноги и торс самым немыслимым образом. Он ни о чем не думал.