Шрифт:
– Отец перевернулся бы в гробу, если бы услышал, что ты тут несешь.
– Отца вы, пожалуйста, не приплетайте. Он был бы теперь демократом.
– Нет, вы слышали что-нибудь подобное? Роберт Кеннеди скупает бюллетени мешками.
– Что же, по-твоему, республиканцы никогда не покупали голосов? Ох, не смеши меня!
И так без конца и все с таким же накалом. Мы выкапывали из-под земли устаревшее обычное оружие и оскорбления и швыряли ими друг в друга.
– Коммунистом заделался!
– А от тебя подозрительно отдает Чингисханом.
Это было ужасно. Услыхав такие наши разговоры, человек посторонний вызвал бы полицию, чтобы предотвратить кровопролитие. И мне кажется, мы были не единственные. В домашней обстановке нечто подобное творилось, наверно, по всей стране. Язык прилипал у всех к гортани только на людях.
Выходило так, будто я приехал на родину главным образом для того, чтобы ввязываться в политические драки, но в промежутках между ними мне все же удалось кое-где побывать. Состоялась трогательная встреча друзей в баре Джонни Гарсиа в Монтерее с потоками слез и объятиями, речами и нежными излияниями на росо [35] испанском языке времен моей юности. Среди присутствующих были индейцы, которых я помнил голопузыми ребятишками. Годы откатились вспять. Мы танцевали, не касаясь друг друга, заложив руки за спину. И пели гимн здешних мест:
Один молодой паренекиСоскучился жить одиноки.И вот в город ФрискоК податливым кискоСпешит на свидание он.Puta chinigada cabron [36].
Я не слышал этой песенки бог знает сколько лет. Все было как раньше. Годы попрятались по своим норкам. Это был прежний Монтерей, где на арену выпускали одновременно одичалого быка и медведя-гризли; это была прежняя обитель умильно-сентиментальной жестокости и мудрого простодушия, еще неведомого грязным умам, а следовательно, и не загаженного ими.
Мы сидели в баре, и Джонни Гарсиа смотрел на нас заплаканными испанскими глазами. Ворот рубашки у него был расстегнут, в вырезе виднелась золотая медалька на цепочке. Он перегнулся через стойку и сказал тому, кто сидел ближе всех:
– Посмотри! Это у меня вот от него, от Хуанито. Много лет назад он привез ее мне из Мексики - La Morena, la Virginita de Guadeloupe [37]. А вот здесь, - он повернул золотой овал, - здесь наши имена - его и мое.
Я сказал:
– Нацарапанные булавкой.
– Я ношу ее не снимая, - сказал Джонни.
Незнакомый мне пайсано [38] высокий, темнолицый, стал на нижнюю рейку и наклонился к Джонни Гарсиа.
– Favor? [39] - спросил он, и Джонни не глядя протянул ему свою медаль. Пайсано поцеловал ее, сказал «gracias» [40] и быстро вышел из бара, толкнув перед собой обе створки двери.
Джонни задышал всей грудью от волнения, глаза у него увлажнились.
– Хуанито, - сказал он, - вернись домой! Вернись к своим друзьям! Мы любим тебя. Ты нам нужен. Твое место здесь, compadre [41], нельзя, чтобы оно пустовало.
Должен признаться, что былые чувства и позывы к красноречию подкатывали мне к горлу, а ведь в жилах моих нет ни капли испанской крови.
– Cunado mio [42] - сказал я с грустью, - я живу теперь в Нью-Йорке.
– Нью-Йорк мне не нравится, - сказал Джонни.
– Ты же там никогда не был.
– Да. Потому он мне и не нравится. Тебе надо вернуться сюда, в свои родные места.
Я здорово выпил и (представьте себе!) неожиданно для самого себя разразился речью. Слова, долгие годы не бывшие в употреблении, вдруг посыпались из меня, как горох.
– Да обретет уши сердце твое, мой дядя и друг мой. Мы уже не прежние жеребятки - ни ты, ни я. Время разрешило кое-какие наши проблемы.
– Молчать!
– сказал он.
– Я не желаю этого слушать. Это неправда. Ты все так же любишь вино, и ты все так же любишь девочек. Что изменилось? Я же знаю тебя.
– Жил на свете один большой человек, по имени Томаc Вулф, и он написал книгу, которая называется «Домой возврата нет». И это верно.
– Ложь!
– сказал Джонни.
– Ведь здесь твоя колыбель, твой дом.
– Он вдруг ударил по стойке бейсбольной битой, которую всегда держал наготове для наведения порядка в баре.
– Свершатся сроки - может быть, через сто лет, - и здесь ты должен обрести свою могилу.
– Бита выпала у него из рук, и он зарыдал, представив себе мою неизбежную кончину. Меня самого прошибло слезой при мысли об этом.
Я посмотрел на свой пустой стакан.
– Ох, Боже мой!
– сказал Джонни.
– Ох, прости меня!
– И он налил нам всем.
Шеренга вдоль стойки смолкла, на темных лицах было написано учтивое безразличие.
– За твое возвращение домой, compadre, - сказал Джонни.
– Черт тебя подери, Иоанн Креститель! Уж очень ты налегаешь на даровую закуску!
– Conejo de mi Alma [43], - сказал я.
– Выслушай меня.
Высокий темный пайсано снова вошел в бар, перегнулся через стойку, поцеловал медаль Джонни и вышел.