Шрифт:
Но мне хотелось сделать из Пыжа утиного охотника. Опять мы лезем в болотные крепи. Он возится, трещит тростником, а я стою в воде и жду, не выпугнет ли кого-нибудь? Из-под куста выбежала, проехалась по воде утка и… приткнулась к моему сапогу! Затаилась… Я бы мог попытаться просто схватить ее рукой, но решил еще раз сделать Пыжу «показательную» охоту. Тихонько стал я подсвистывать Пыжа — кряква сидит, вжав голову в плечи. Пес кинулся на свист, кряква побежала, взлетела — он остановился и вернулся в заросли, даже не проследив ее полет. К тому же я по ней промахнулся… И я отступился. Утки просто не были для него дичью. Вроде ворон. Ни в каком виде он не ел ничего, что отдавало бы запахом домашней или дикой утки. По-видимому, он испытывал к ним отвращение.
На чем мы только не ездили, добираясь до мест охоты! Поездами, автобусами и попутными грузовиками, на лодках, лошадях и даже на самолете. В переполненном, набитом людьми и мешками сельском автобусике он неудобно, не умещаясь, лежал у меня на коленях, терпеливо снося тряску и густо висевшую внутри пыль, наваливавшихся людей, среди которых то тут, то там вспыхивало раздражение. Однажды мы ехали в кабине МАЗа, у которого при каждом толчке распахивалась дверца: пес невозмутимо посматривал с коленей вниз, где неслась, тарахтела камнями дорога. Он верил мне и сразу исполнял, что бы я ни просил его. Я мог молча показать на борт грузовика, и Пыж, отлично зная, что такая высота ему недоступна, все же прыгал, надеясь, что я не обману, не подведу его. Я подхватывал его, подсаживал, и он переваливался в кузов, радуясь и приветствуя сидевших там незнакомых попутчиков.
Внешность Пыжа, его окрас, доброрасположенность ко всем без исключения людям, мудрое спокойствие, обусловленное доверием к хозяину — «следует потерпеть, так надо, нарочно плохо не сделают», его философски-снисходительный взгляд на дорожную суету, в которую оказывались ввергнутыми люди, обычно вызывали симпатии подавляющего большинства, особенно если мы ехали в северную сторону. При поездках на юг в собаке видят обычно цепного стража, охрипшего при охране дома и сада, ее побаиваются и выражают неуважение, которое по праву должно было бы отнесено к человеку, лишившему ее свободы и определившему ей такую службу лишь потому, что среди людей не все благополучно и существует воровство. Лишь однажды мы встретились с выражением открытой ненависти. Рыжая раздраженная проводница поезда, готовившегося идти в Воронеж, кричала:
— Не пущу! Я их терпеть не могу!
Все бумаги, билеты и справки у нас были в порядке. Было согласие соседок по купе, двух обаятельных женщин, матери и дочери, ехавших до конца, было сочувствие других пассажиров вагона — проводница была неумолима. По возможности мягко и доходчиво мы объяснили ей, что при таких обстоятельствах нас более интересует ее уважение существующих на транспорте законов, чем личное отношение к собакам… Время шло. Нас не пускали. Пыж отлично понимал, что дело неладно. Тянувшийся поначалу в дверь, он теперь смирно сидел, подавленный и растерянный, смотрел на меня, на владычицу купейного вагона, но она взгляд уже не опускала — даже ей, наверное, не под силу было видеть его умолявшие, полные тревоги глаза. Справедливость была восстановлена, когда удалось разыскать начальника поезда.
Так мы приехали в воронежские края, где когда-то я много и счастливо охотился, где по-прежнему жили мои друзья-охотники. С годами охота здесь изменилась: в бору и в степи стали редкими русак и лиса, но пришли лось и кабан, появились олень, косуля, расплодилась куница. Немногие оставшиеся белки спасались на опушке, у жилья. Лицензии на куницу «горели»: лаек в черноземной полосе тогда не было. Старые друзья все так же держали гончих.
Ранним утром мы с Аркадием Степановичем и Николаем отправились в бор. У околицы спустили со сворок гончака и лайку — сочетание не совсем обычное. Было лучшее время черной тропы: мягко, влажно, туманно и гулко. Вдруг Пыж, рассеянно бежавший впереди, резко, будто его дернули за ошейник, кинулся вбок и назад и, не добежав метров тридцать до огромного дуба, воззрился на его высоченную, с поредевшей бронзовой листвой крону. И залаял.
— Чего это он? — мои друзья, у которых я когда-то мальчишкой проходил курс охоты с гончей, с интересом присматривались к необычной для тех мест собаке.
Я не знал. Что могло быть на дереве, стоявшем на въезде в большое людное село? Пес настаивал, продолжал лаять. Конфуз… И тут в белесом рассветном небе что-то шевельнулось, осторожно стекло по ветке, тоненькое и гибкое, как червячок. Белка! У меня отлегло от сердца.
— Ну, Пыж! Это как же ты ее на таком расстоянии причуял? — удивился Аркадий Степанович. — Прошли ведь уже! Не по следу, а верхом. Будто укололо его, как он метнулся!
И совсем по-другому, уважительно стали посматривать они на мою лайку.
Мы не успели углубиться в лес и шли опушкой, примыкавшей к санаторию. Вдали проглядывались его корпуса, мелькали фигурки утренних бегунов. А Пыж вдруг ударился в поиск. Он кружил и в соснах, обнюхивал их толстые корявые стволы. На этот раз след. Но чей? Кто мог быть здесь, в редких парковых соснах с низенькой чистой травой? Опять белка? Гончак совался рядом, недоуменно поглядывал на Пыжа, на хозяев. А Пыж все вел куда-то, стал подлаивать: «Теплее… теплее…» Он остановился у осинового окорныша метра три высотой, обнюхал его и залился лаем: «Горячо!» Странно… Упавшее дерево давно забрали на дрова, вокруг была газонная чистота. Азартный лай и охотники привлекли внимание ранних гуляющих. Любопытствуя, они кучкой стояли поодаль. Пыж лаял. Мы строили предположения.
— Он, кажется, поддается, — попробовал окорныш Николай. — Может, падет? Приготовь-ка ружье, чем черт не шутит…
Они вдвоем стали раскачивать обломыш. Крякнув подгнившими корнями, он в конце концов повалился, глухо стукнув, как мякинный мешок, о песчаную землю. Пыж кинулся к одному, к другому концу колодины, стал разбирать ее зубами. Никого. Он один знал что-то и трудился в азарте, добиваясь своего. Мы все, включая гончего и зрителей-санаторцев, наблюдали за ним.
— Кто-то тут все-таки есть! — убежденно сказал Николай и ногой покачал колодину.