Шрифт:
скажет Вольтер и подумает, что приговор его над Кальвином окончателен. Но и это опять только один из двух приговоров, а вот другой: «С виду казался он суровым, но в более близком общении не было человека нежнее, чем он», — свидетельствует все тот же проживший с Кальвином шестнадцать лет «в близком общении» Теодор Бэза. [91] «Я знаю, мой друг, твою природную нежность; многие тебя считают даже слишком чувствительным», — пишет друг и сподвижник Пьер Вирэ. [92] «Ты знаешь неясность, чтобы не сказать слабость, моей души», — признается тому же Вирэ сам Кальвин. [93]
91
см. сноску выше.
92
St"ahelin, I, 453.
93
Benoit, 169.
«Сколько лет желал я тебя увидеть и как молился об этом!» — пишет ему, точно влюбленный, бывший инок Августинского Братства, Жан де л'Эспин (l'Espine). «Когда же, наконец, я увидел тебя, то не мог оторвать глаз моих от лица твоего и насытиться им. Некая таинственная сила в речах твоих и в голосе влекла меня к тебе, и я полюбил тебя так, как никогда никого не любил». [94]
Все, кто ближе подходит к нему, более или менее чувствуют в нем эту страшную для одних, а для других пленительную, как бы нездешнюю, «таинственную силу» — «магию». «Он — ученик Симона Мага», — обличает его Сервет на суде. «Должно вам изгнать его из вашего города, как злого колдуна и мага». [95] «О, как бы я хотел, чтобы вся твоя магия погибла с тобой, еще во чреве матери твоей!» — говорит он в лицо самому Кальвину; это значит: «Лучше бы тебе и на свет не рождаться, проклятый колдун!»
94
St"ahelin, 11, 401.
95
Audia, 395.
«Тщетна будет всякая попытка овладеть городом, потому что диавольские силы охраняют его, пока он жив!» — пишет о Кальвине герцогу Савойскому, бывшему государю Женевы, посланный туда соглядатаем епископ Алардето да Мондови и предлагает «умертвить этого Люцифера, к чему все здесь, в Женеве, готово, и что будет святейшим и прекраснейшим делом не только за настоящий век, но и за будущий». [96]
Ужас этой «диавольской силы», о которой говорит епископ Алардето, яснее всего чувствуют в Кальвине жертвы его, пытаемые в застенках Женевской Инквизиции. Может быть, в горячечном бреду, после пытки, он кажется им каким-то неземным чудовищем — огромным, в человеческий рост, крестовым пауком.
96
Doumergue, VII, 163.
«Кротким да будет судия, и, если даже, по необходимости, будет суров, да плачет сердце его и да истекает слезами», — учит Кальвин судей-палачей. [97] Что это: ложь, лицемерие? Нет, правда. Плачет «нежное» сердце у него самого, когда он слышит стоны пытаемых жертв. Но это не мешает ему видеть «особое Предопределение Божие» в том, что топор палача соскользнул на плахе с шеи двух казнимых и смертная мука их продлилась. [98]
«Так как Господу было угодно вовлечь нас в эту войну… мы будем сражаться в ней до конца… под знаменем Его». Знамя — Крест. Но лучше бы не было креста на пауке; лучше бы не было на Кальвине.
97
Op. XXVI, 551.
98
Benoit, 126.
Кто же создал это неземное чудовище, Бог или диавол?
«Там (в море) этот Левиафан, которого Ты создал играть в нем», — говорит человек Богу, и Бог — человеку:
Можешь ли удою вытащить Левиафана?.. Вденешь ли кольцо в ноздри его?.. Не упадешь ли от одного взгляда его?.. Угли раскаляет дыхание его… Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов…
Сила обитает на шее его, и перед ним бежит ужас… Светится за ним стезя; сединою кажется бездна… Нет на земле подобного ему
(Иов, 40:20, 21; 41:1, 13, 14, 16, 24, 25).
«Стольким величием запечатлел его Бог», — можно бы сказать о каждом из этих двух чудовищ — Левиафане и Кальвине. Так первозданны в нем зло и добро, что, может быть, не люди будут судить его, а Тот, Кто создал его таким, каков он есть.
В Кальвине присутствует, в высшей степени, то, что Гёте называет демоническим.
«Мы говорим о той загадочной силе, которую все чувствуют, но никто не может объяснить, и от которой верующие отделываются только утешительными словами, — вспоминает Эккерман. — Гёте называет эту невыразимую тайну „демонической“, и, когда он так обозначает ее, мы чувствуем, что так оно и есть, и нам кажется, что какая-то завеса приподымается над глубиною жизни нашей и что мы можем дальше куда-то заглянуть, увидеть что-то яснее; что тайна эта слишком для нас глубока и что взор наш досягает только до какой-то черты».
«Демоническое, — сказал Гёте, — для нашего ума неразложимо. Во мне его нет, но я ему подчинен. Демоническое сказывается вообще в разнообразнейших явлениях всей видимой и невидимой природы».
«Нет ли его в Мефистофеле?» — спрашивает Эккерман.
«Нет, — отвечает Гёте. — Мефистофель — существо слишком отрицательное, а демоническое бывает всегда положительно-творческим… Сила эта накидывается охотнее всего на великих людей и любит сумеречные века». [99]
99
Eckermann II, 26 Februar, 2 Marz, 30 Marz 1831.
Кажется, и Фауст, сходящий в Царство Матерей, говорит о «демоническом»:
Священный ужас — лучший жребий смертных.
И Мефистофель, напутствуя Фауста к Матерям, о том же говорит:
Спустись же! Мог бы я сказать и «подымись»!Здесь верх и низ одно и то же. [100]Ужас «демонического» и заключается именно в том, что человек, вступая в него, уже не знает, куда идет, вверх или вниз, к спасению или к погибели. Гёте ошибается, утверждая, что «демоническое бывает всегда, durchaus, положительно-творческим». Нет, вернее было бы сказать, что здесь та сумеречная область, где свет борется с тьмой, и то, что человека спасает, — с тем, что губит его: «Тут диавол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей» (Достоевский).
100
Faust II, Act I.