Шрифт:
В другом письме Островский кратко, но внушительно изложил свои многообразные мытарства. Письмо дышит скорбью; писатель, очевидно, достиг пределов своего терпения и больше не чувствует сил продолжать прежний тернистый путь. Письмо адресовано тому же Бурдину – 27 сентября 1866 года.
“Объявляю тебе по секрету, что я совсем оставляю театральное поприще. Причины вот какие: выгод от театра я почти не имею, хотя все театры в России живут моим репертуаром. Начальство театральное ко мне не благоволит, а мне уже пора видеть не только благоволение, но и некоторое уважение; без хлопот и поклонов с моей стороны ничего для меня не делается, а ты сам знаешь, способен ли я к низкопоклонству; при моем положении в литературе играть роль вечно кланяющегося просителя тяжело и унизительно. Я заметно старею и постоянно нездоров, а потому ездить в Петербург, ходить по высоким лестницам – мне уж нельзя. Поверь, что я буду иметь гораздо больше уважения, которое я заслужил и которого стою, если развяжусь с театром.
Давши театру 25 оригинальных пьес, я не добился, чтобы меня хоть мало отличили от какого-нибудь плохого переводчика. По крайней мере, я приобрету себе спокойствие и независимость вместо хлопот и унижения. Современных пьес больше писать не стану; я уже давно занимаюсь русской историей и хочу посвятить себя исключительно ей; буду писать хроники, но не для театра. На вопрос, отчего я не ставлю своих пьес, я буду отвечать, что они неудачны. Я беру форму Бориса Годунова, таким образом постепенно и незаметно я отстану от театра”.
Так писал драматург, уже давно признанный в русской критике “писателем необычайно талантливым, лучшим после Гоголя представителем драматического искусства в русской литературе”. Это признание, по свидетельству Добролюбова, было высказано в печати еще после комедии Свои люди – сочтемся! За семь лет до трагического письма о полном разрыве с театром сам Добролюбов посвятил Островскому ряд статей в высшей степени лестных, подробно рассматривавших содержание и смысл произведений драматурга. Талант Островского являлся, следовательно, вдохновителем даровитейшей и благороднейшей современной общественной мысли. Критик, стоявший во главе прогрессивного литературного движения, признанный руководитель молодого поколения увенчал Островского роскошным венком художника-гражданина.
И все это не помогло самым, казалось бы, естественным возможностям к постановке пьес Островского. Публика усердно смотрела его драмы и комедии, – но театр не желал показывать их публике, и первый современный драматург очутился в самом обидном и бессмысленном положении, какое только можно представить.
Островский не осуществил сполна своего намерения, подсказанного отчаянием, – и не мог осуществить, так как он не мог перестать писать пьесы из современной жизни, не мог окончательно расстаться с театром. Драматург переживал то самое настроение, каковое неоднократно посещало Тургенева вследствие ожесточенных нападок критики на его романы. Он говорил тогда: довольно! – и решал положить перо. Решение оставалось мечтой, художник снова принимался за творческий труд, являясь невольником своего гения, стихии, подчиняясь неумирающему и повелительному вдохновению. То же и с Островским.
Он действительно отдавал много сил историческим хроникам, но и современная жизнь не утратила для него интереса, – и после написания упомянутого выше письма не проходило года без новой комедии. С течением времени круг драматического творчества даже расширяется: Островский от бытовых пьес переходит к воспроизведению нравов и типов интеллигентной среды. Это – третья полоса его деятельности, столь же плодовитая и яркая, как бытовая и историческая.
Но эта производительность не свидетельствовала о том, что писательский путь Островского стал легче и благодарнее. Напротив, к концу шестидесятых годов драматург встретил нового и очень сильного соперника. Русские сцены набросились на оперетку, публика приветствовала новое поветрие, – и комедии и драмы должны были отступить перед наплывом пикантных пошлостей и шутовского комизма.
Островский не мог не чувствовать глубокого отвращения к модному театральному жанру. Это было отвращение даровитого писателя, уважающего личность и талант литератора. Много лет спустя, когда Островский стоял во главе московских театров, он в письме к переводчице драматических произведений высказал в высшей степени красноречивый взгляд на современную драму и объяснил, почему оперетка – явление безусловно отрицательное и нежелательное.
Островский писал:
“Судя по вашему письму, в котором вы разбирали какую-то оперетку, я думал, что вы к этому фальшивому роду сценических произведений питаете такое же отвращение, какое к нему питаю и я и какое должен питать всякий литератор-художник. Мы теперь стараемся все наши идеалы и типы, взятые из жизни, как можно рельефнее и правдивее изобразить до самых мельчайших бытовых подробностей, а главное, мы считаем первым условием художественности в изображении данного типа верную передачу его образа выражения, т. е. языка и даже склада речи, которым определяется самый тон роли. Теперь и сценическая постановка (декорации, костюмы, гримировка и пр.) в бытовых пьесах сделала большие успехи и далеко ушла в постепенном приближении к правде. Оперетка же с беспрестанным шаржем, который составляет ее достоинство и без которого она немыслима, есть отрицание реальности и правды”.
Но время оперетки в шестидесятых годах только наступало, и на первых порах борьба с ней не могла быть успешной. Новый источник огорчений для Островского! Они оказались тем глубже, что театральная критика подчинялась господствующему течению. Рецензенты по поводу каждой пьесы укоряли Островского в слабости и бледности таланта, говорили, что драматург исписался, – и с обычной для театральной критики выдержанностью и последовательностью именно прежде раскритикованные произведения ставились в образец позднейшим. Все это не могло не задевать излишне впечатлительного писателя, но отнюдь не лишало его энергии.
Неурядицы в русском сценическом искусстве, в драматической литературе и в театральной критике подтолкнули Островского к замыслу – создать театр-школу, одинаково полезную как для эстетического воспитания публики, так и для приготовления достойных деятелей сцены. Замысел зрел в уме Островского параллельно многочисленным невзгодам и разочарованиям.
14 ноября 1866 года Островский называл одним из лучших дней своей жизни. В этот день открылся московский артистический кружок, в значительной степени обязанный своим возникновением идее и хлопотам Островского.