Шрифт:
Об «очищении карманов» поэт говорит потому, что оно действительно играло видную роль в сношениях с ним большей части этих людей: сам нуждаясь, он помогал им деньгами, ручался за них, когда они брали взаймы у других, доставлял им занятия, благотворил сколько мог и постоянно был при этом жертвой самой неблаговидной эксплуатации, гнусной неблагодарности и тому подобного. Но если с негодованием отворачивался он от тех, в которых под личиною патриотизма усматривал совсем иное, то зрелище истинных страданий соотечественников наполняло его сердце глубочайшею скорбью и сочувствием. Тоска по родине продолжала жить в нем, глубоко усиливаясь по мере того, как усиливался разрыв его с нею. Но одновременно с этим скреплялись все больше и больше узы, связывавшие его с Франциею. Наш поэт сделался «своим» среди всего, что было в Париже наиболее выдающегося в области литературы, искусства, интеллигенции вообще; его ближайшие знакомые и друзья – Дюма, Готье, Виньи, Жорж Санд, Минье, Тьерри, Тьер, Беранже, Шопен, Мейербер, Берлиоз, Лист; приезжающие в Париж передовые люди других национальностей тоже завязывают с ним близкие отношения, и, по его собственным словам, слава его в это время – «слава европейская».
К этому же времени относится событие в его частной жизни, которому биографы почему-то придают большое значение. Это – связь поэта с Евгенией (известною под именем Матильды) Мира, – связь, первоначально имевшая форму простого сожительства, а потом, в 1841 году, завершившаяся законным браком. Когда знакомишься с этой историей, вспоминаешь множество подобных фактов: долговременную и прочную связь человека вполне выдающегося с женщиной, стоящей несравненно ниже его по развитию и образованию. Матильда – будем так называть ее – незаконная дочь богатого человека, покинутая своим отцом, до пятнадцати лет росшая в деревне между крестьянами, а потом переехавшая в Париж к своей тетке-башмачнице, где и встретил ее наш поэт, была женщина совсем необразованная, едва грамотная, до такой степени чуждая высших интересов, что почти ни одна строка из написанного ее мужем не была прочитана ею, хотя почти все было переведено на французский язык.
Матильда Гейне, урожденная Мир`a, жена поэта. Ок. 1845.
«Люди говорят, – заметила она однажды, – что Henri умный человек и написал много чудесных книг; я же этого ничего не замечаю и должна верить этому на слово». Независимо от отсутствия образования, которое Гейне думал восполнить очень комическим образом, поместив свою возлюбленную на время в пансион для девиц, – независимо от этого весьма невелико было и умственное развитие Матильды вообще: попугай, кошка, наряды, танцы, театр, когда на сцене давались чувствительные мелодрамы или балаганные водевили – вот что исключительно занимало эту женщину, вот что наполняло всю ее жизнь. Но зато сторона сердечная была развита в ней очень широко: доброта, мягкость при бурной вспыльчивости, из-за которой Гейне называл ее «своим домашним Везувием», нежная и безусловная преданность любимому человеку шли рядом с простотой, естественностью, неисчерпаемой веселостью – то есть теми качествами, которые всего выше ценил в женщине наш поэт. Они-то, в соединении с красотою Матильды, ее врожденными изяществом и грациею и подкупили его; молодая 20-летняя девушка, по свидетельству известного романиста Мейснера, приковала к себе поэта «своей наивной болтовней, изменчивым, но всегда веселым и безмятежным нравом и превосходным сердцем»; да и сам Гейне во многих своих письмах и устных беседах подтверждал то же самое. На первых порах – это было в 1835 году – поэт увлекся Матильдою с той чувственной пылкостью, которая всегда отличала его в подобных случаях. Через год, однако, у него уже начинает появляться мысль о разлуке: сообщая другу, что они с Матильдой живут «счастливо середина на половину», он, однако, высказывает опасение, что «эта связь будет иметь печальную развязку», и такого же рода намеки находим мы и в других письмах его. Но постоянная живость и веселость Матильды, ее кипучий нрав, ее уменье – хотя и не умышленное, а врожденное – поддерживать в своем Henri почти постоянное поэтическое настроение отсутствием всего мещански-прозаического, будничного, наконец, ее нежная преданность ему – все это больше и больше скрепляло их связь; а когда наступила тяжкая болезнь поэта, не оставлявшая его уже до смерти, и когда эта веселая, жадная до светских удовольствий Матильда сделалась неусыпной и нежной сиделкой при несчастном страдальце, тогда, конечно, о разлуке не могло быть и речи, тем более что их связь была уже закреплена законным браком. Что на любовь и преданность Матильды, оставшиеся неизменными с первой до последней минуты сожительства, Гейне отвечал также очень нежными чувствами (не мешавшими ему, конечно, время от времени изменять ей) – на это есть очень много свидетельств и доказательств, и таким образом годы, прожитые поэтом со своею «Ноноттою», своим «милым толстеньким ребенком», представляются нам, собственно по отношению к его домашней обстановке, счастливыми, безмятежными годами. Но тем не менее связи этой мы не можем, подобно нескольким биографам, придавать важное значение в жизни Гейне вообще: разъединение высших – умственных и нравственных – интересов было здесь слишком велико для того, чтобы эта женщина могла сыграть решающую роль в судьбе такого человека, и так как на этой дороге они всегда шли совершенно разными, совершенно чуждыми одна другой тропинками, так как о духовном общении здесь не было и помину, то на историю отношений Гейне к Матильде следует, по нашему мнению, смотреть как на второстепенную, интересную для биографа преимущественно тем, что в ней находила себе любопытные проявления чувственная натура нашего поэта…
Только что назвали мы прожитые Гейне с Матильдой годы счастливыми и безмятежными по отношению к домашней обстановке; надо было прибавить к этому – если не считать материальных невзгод. К неуменью поэта распоряжаться своими денежными средствами, которые притом были очень скудны, прибавилась полнейшая практическая бестолковость его жены. Семи тысяч франков, получавшихся им в год (четыре от дяди и около трех за литературные работы), не хватало на самое необходимое, и он вошел в долги, составившие в это время сумму в 20 тысяч франков; причиною тут было отчасти и поручительство его за одного приятеля в нескольких тысячах франках, но немалую роль играли и неудачные биржевые спекуляции, в которые, под влиянием знакомства с Ротшильдом, время от времени пускался наш поэт, приобретший вообще эту страсть, как думает один биограф, еще во время своего пребывания в гамбургской банкирской конторе. Ухудшению критического положения способствовало то обстоятельство, что по каким-то причинам Гейне поссорился с дядей, и тот прекратил выдачу ему ежегодной субсидии; для возвращения ее поэт стал прибегать к такому унизительному для него образу действий, который производит на знакомящегося с этими фактами крайне тяжелое впечатление. Так, например, в одном журнале появляется энергичная заметка Гуцкова о тяжелом материальном положении, в котором находится знаменитый автор «Путевых картин» и стольких других составляющих честь и гордость немецкой литературы произведений; Гейне сам называет, в письме к Детмольду, эту заметку «хотя написанною с добрым намерением, но возмутительною в своей грубой откровенности», – и однако тут же просит Детмольда послать ее в Гамбург к находившемуся там в это время брату его Максимилиану:
«Не подавайте ему и вида, что Вы получили эту статью от меня, – пишет он, – и заметьте от себя, что, быть может, для меня было бы полезно, если бы мой дядя прочел ее и она побудила бы его исполнить от себя то, чего требует для меня общественное мнение – назначить мне именно теперь гласное (?) ежегодное содержание… Во всяком случае, ради Бога, скройте от Макса, что я писал Вам о таких противных вещах; пусть он думает, что только из третьих рук узнали Вы об усилении моих лишений и бедствий».
В других письмах встречаемся с еще более странными и двусмысленными маневрами, все с тою же целью – и так хитрит, идет окольными путями, унижается из-за каких-нибудь четырех тысяч франков человек, который еще весьма незадолго до того писал: «С моим дядей Соломоном Гейне я нахожусь в самых скверных отношениях; он в прошедшем году нанес мне такое жестокое оскорбление, какое в зрелые годы переносишь гораздо тяжелее, чем в беспечную пору молодости…» Старания поэта, благодаря разным ходатайствам, увенчались успехом: дядя стал снова давать ему ежегодную субсидию, а четыре года спустя, после женитьбы племянника (в 1841 году), прибавил к четырем тысячам франков еще 800, с обещанием после смерти поэта выплачивать половину этой пенсии Матильде. Почти в то самое время, когда состоялось это примирение, Гейне получил еще от Кампе 20 тысяч франков, уступив ему за эту ничтожную сумму право издания всех своих сочинений в течение одиннадцати лет, но все это далеко не выпутывало его из тисков. И тут все с тою же неразборчивостью, когда дело шло о «бюджете», он решился на шаг, который его противникам легко было истолковать в самую дурную сторону: принял от французского правительства ежегодное пособие в 4800 франков из того фонда, который отпускался эмигрантам, нашедшим себе по политическим причинам убежище во Франции. Эту субсидию он получал с 1838 по 1848 год и никогда не скрывал этого, говоря, что видит в этом отношении к нему свидетельство того, как Франция умеет чтить даже иностранцев с теми или другими заслугами, в противоположность Германии, где и ее собственные «сыны», как бы они велики ни были, часто умирают с голоду; но враги поэта, каковых у него между немцами становилось все больше и больше, не переставали трубить, что он продал себя французскому правительству. Правда, что это обвинение представляется совершенно нелепым, когда читаешь написанные Гейне в этот десятилетний период статьи и корреспонденции, в которых он не стесняется высказывать осуждение многим действиям этого самого помогающего ему правительства; правда, что из того же «фонда», который оказывал ему поддержку, получали ее и люди самой безукоризненной честности, с самой незапятнанной репутацией; но правда и то, что по вполне естественному чувству деликатной благодарности тон этих статей, быть может, и помимо воли автора, сделался сдержаннее, чем и могло вызываться, при малейшей недоброжелательности, подозрение в подкупе, и, во всяком случае, как справедливо замечает Прёльс, с положением публициста несовместимо принимать пособие от того государства, о котором пишешь. Но ведь Гейне, как мы уже видели, сам сознавал, что в нем весь человек (относительно не убеждений, принципов, а поступков) управляется «бюджетом», – то же повторилось и теперь… К денежным невзгодам присоединились, однако, и другие, более серьезные: ухудшение здоровья. Те припадки и симптомы, которым несколько лет спустя предстояло разразиться таким трагическим образом, повторялись все чаще и чаще. В июле 1837 года он писал, что «левая рука его с каждым днем становится худее и, видимо, отнимается», а скоро после того наступила, или, вернее, усилилась старая болезнь глаз, принявшая теперь такие размеры, что поэт одно время боялся ослепнуть.
О литературной деятельности Гейне в рассматриваемый нами период мы уже говорили. После появления вышеупомянутых сочинений она не прекращалась; только то, что выходило из-под его пера, принимало все более и более желчную окраску. Причина этого заключалась, с одной стороны, в личных обстоятельствах жизни поэта, с другой – в положении дел общественных и политических, в том, что июльская революция не принесла ни Германии, ни Франции ожидавшихся плодов; всюду утрачивалась вера в воскрешение человечества, и у Гейне, при его пессимистически-реалистической натуре, это отчаяние могло развиться сильнее и определительнее, чем в ком-нибудь другом. Под влиянием личного раздражения создалось в значительной степени сочинение «О Бёрне», несколько страниц которого легли неизгладимым пятном на Гейне как человека; озлобленному же негодованию «рыцаря духа», каким называл себя поэт, обязаны своим возникновением поэма «Атта Тролль» (1842), «Новые стихотворения» (1844) и особенно «Зимняя сказка» (1844).
Г.Гейне. Работа Фридриха Дица. 1842.
Для того чтобы составить себе ясное понятие о памфлете на Бёрне, чтобы сделать ему вполне беспристрастную оценку, нужно знать во всей подробности историю отношений между этими двумя знаменитыми деятелями, нужно вникнуть в коренную сущность этих двух натур. Одушевляемые одними и теми же либеральными стремлениями, одинаково горячо служа делу прогресса как всего человечества вообще, так и своей родины в частности, Гейне и Бёрне радикально разнились однако исходною точкою своих воззрений, фундаментом, на котором возводилось здание их писательства. С одной стороны, то есть в лице Гейне, пред нами художник-поэт, этим только путем желающий действовать и действующий на человечество вообще и человечество современное; с другой – публицист в самом полном и тесном значении этого слова. С одной стороны – человек не только слова, но и дела, ничем не брезгующий, братающийся в пивных и трактирах с самыми грязными по внешнему виду революционерами, входящий на Монмартр с толпой заправских подмастерьев и там обращающийся к ним с речами ультразажигательного свойства, с другой – эстетик, наделенный аристократическою брезгливостью ко всему грубому, плебейскому, с вдохновенною энергиею отстаивающий права народа, низшего класса, но в то же самое время делающий, например, такое заявление: