Шрифт:
Переписка эта не привела, однако, к благополучному решению вопроса. Каждый из них остался при своем. Карлейль думал о деревенской глуши и работе вдали от растлевающего влияния литературного рынка, а мисс Уэлш сохраняла выжидательное положение.
Родные помогли Карлейлю осуществить его намерение; они сняли для него по соседству с собой небольшую ферму Ходом-Хилл, где он и поселился вместе с братом Александром. Мать с одной из дочерей также проводила большую часть времени здесь, занимаясь хозяйством. Карлейль не ошибся в своих расчетах: уединенная, спокойная жизнь была именно то, в чем нуждалась его измученная долгими сомнениями душа. Вот что он говорит по этому поводу в своих «Воспоминаниях»: «Там я убедился, что одолел свой скептицизм, свои смертельные сомнения, что вышел победителем из страшной борьбы с гнусными, презренными, душегубительными болотными богами нашей эпохи; что я спасся от чего-то похуже, чем преисподняя со всеми ее Флегетонами и Стигийскими трясинами, и я свободно поднялся в бесконечную синеву эфира, где, благодарение небесам, с тех пор постоянно и пребывал, насколько дело касалось моего духа. Как велика была тогда моя благодарность, легко может представить себе всякая благочестивая душа. Бедный, неизвестный, почти без всяких мирских надежд, я стал в истинном и лучшем смысле человеком независимым от людского мира. Что такое после этого была для меня сама смерть, прекращение существования в этом мире? Я хорошо уразумел тогда, что понимали древние христиане под обращением… Я действительно одержал громадную победу и в продолжение целого ряда лет, несмотря на нервы и огорчения, пользовался непрекращающимся внутренним счастьем, истинно величественным счастьем, перед которым всякое земное злополучие кажется ничтожным и преходящим…»
Как изменилось его сумрачное, угрюмое настроение, показывают, между прочим, следующие слова в письме к мисс Уэлш: «Иногда нечто в образе совести нашептывает мне: „Не следует ли вам, мистер Томас, обратить внимание, что время уходит, что вам уже под тридцать, а вы все еще бедны, невежественны, неизвестны? Что же станется с вами впоследствии, мистер Томас? Не находите ли вы справедливым, хотя отчасти, что вы – осел? Вы остаетесь вне жизни. Вы стоите совершенно вне борьбы, мой милый сэр; без всякого движения, без знания, денег, славы!“ А я отвечаю ему, этому голосу: „Ну так что за беда? Что сделали для меня до сих пор знание, деньги, слава? Время, вы говорите, уходит. Пусть уходит; пусть оно бежит даже в два раза быстрее, если ему угодно“…» «Когда силы возвратятся, – замечает дальше Карлейль, – битва снова начнется…»
Трудно сказать, как долго длились бы эти неопределенные отношения между героями нашего романа, если бы в дело не вмешался случай в образе одной услужливой общей знакомой, которая написала Карлейлю, что Ирвинг любил мисс Уэлш и пользовался ее полным расположением и что, если бы не печальная судьба последнего, она вышла бы замуж за него. Карлейль отослал письмо девушке, а той не оставалось ничего иного, как признаться откровенно, тем более что она чувствовала себя виноватой перед ним: она не только скрыла от него свои чувства к Ирвингу, но и говорила ему, что ничего подобного никогда не было. Раньше она обвиняла Карлейля в эгоизме, а теперь ей пришлось несколько изменить тон своих писем и обвинить самое себя во лжи. В Карлейле весь этот эпизод лишь снова пробудил мысли о том, что он не достоин ее, что ей будет слишком тяжело жить с ним, что он не может создать для нее подходящей обстановки и так далее. В результате обмена мыслями и взаимными предложениями взять свое обещание назад явилась решимость со стороны мисс Уэлш: она объявила, что посетит семью Карлейля в качестве его невесты и посмотрит, как он устроился. Свадьба была решена окончательно; но тут представилось новое затруднение. Карлейлю пришлось оставить свою ферму из-за раздоров с владельцем. Отец его снял новую ферму, Скотсбриг, и перед Томасом снова встал вопрос, как устроить свою жизнь. Мать Джейн Уэлш не сочувствовала браку ее с Карлейлем, считала его mesalliance'ом, но не могла убедить дочь отказаться; чтобы не расставаться с нею, она предложила ей поселиться со своим будущим мужем у нее, в Крэгенпуттоке. Читатель не забыл, что раньше Карлейль сам не прочь был жить там; но он хотел взять в аренду Крэгенпутгок, а теперь ему предлагали просто поселиться у тещи. Он не согласился и решительно заявил, что желает иметь свой собственный дом, в котором он мог бы «захлопывать дверь перед носом назойливых посетителей», и что в доме головой должен быть мужчина, а не женщина. Он знал, что мать его невесты относится к нему далеко не сочувственно и, понятно, не хотел жить под ее кровлей. Снова длинная переписка, обвинения в эгоизме, предложения взять назад обещание. Наконец дело кончилось тем, что они решили поселиться в Эдинбурге, на окраине города.
Таким образом, Карлейль женился на 31-м году и прожил со своей женой целых сорок лет. Это была жизнь, полная неустанного труда и мучительного, требовавшего напряжения всех душевных сил творчества. Мы знаем, что новобрачные не располагали никаким имуществом. Все зависело от заработков Карлейля, а они в продолжение долгого времени были скудны. Девушке, воспитанной в холе и сравнительной роскоши, пришлось испытать теперь, что такое нужда. Она мужественно выдержала это испытание. Мало того, несмотря на недостаток средств, она создала для Карлейля обстановку, в которой он мог спокойно трудиться. Она взяла на себя все заботы по домашнему хозяйству и, случалось, сама исполняла черную работу прислуги. Сколько томительных годов сурового одиночества в пустынных болотах Шотландии, где на много верст вокруг не было жилья, пришлось провести этой благородной женщине! Я говорю – одиночества; она была, конечно, с Карлейлем; но можно сказать, что она была одна. Карлейль всецело уходил в свою работу: он не выносил присутствия постороннего человека в своем рабочем кабинете; даже свои прогулки верхом он предпочитал совершать один, дабы никто не прерывал его размышлений. Она надеялась разделить с ним умственный труд, но это оказалось несбыточной мечтой. Она посвятила себя заботам о житейских мелочах, без которых разве один только Диоген мог жить в своей бочке; а он, ради кого все это делалось, как бы не замечал, принимая как должное, ее труд. Ведь его мать (а он ее любил больше всего на свете), его сестры – все они работают всякие черные домашние работы, и никто в этом не находит ничего удивительного. Все это в порядке вещей, и Карлейль был глух к страданиям женщины, воспитанной для другой жизни, страданиям, впрочем, тщательно скрываемым. И вот после сорока лет жизни с ним, сорока лет, как говорит Фроуд, блестящего труда, в течение которых его поведение было чисто как снег, когда Европа и Америка признали наконец его заслуги и с удивлением читали его, в это время она на основании личного печального опыта дает такое наставление своей юной подруге: «Дорогая моя, что бы ни было, не выходите никогда замуж за гениального человека…» – и откровенно признается, что Карлейль превзошел все ее самые необузданные мечтания, но что она все-таки несчастна… Да, нелегка бывает жизнь с такими гениями, как Карлейль. Не следует, однако, думать, что Карлейль был на самом деле человеком жестоким, что ему совершенно недоставало приветливости и сердечной мягкости. Припомните слова девушки, к которой он почувствовал первую симпатию. В сердце Карлейля таилась истинная доброта; но нужно было уметь вызвать ее, высвободить из пут сурового и неприступного пуританизма; нужно было смягчить это непомерно серьезное отношение к жизни, и тогда… тогда бедная Джейн Уэлш увидела бы своего Томаса таким, каким видела его в обществе леди Ашбертон. Но самой Джейн, к несчастью, недоставало живой, подвижной, веселой нежности и доброты; она была способна на всякое самопожертвование, но она также слишком серьезно относилась к людям и вещам.
«Во всей ее переписке, – говорит Гарнетт, – едва ли можно найти малейшее указание на стремление высвободить любящую душу Карлейля из-под ее черствой оболочки; напротив, она постоянно стремится сузить его симпатии, обострить его сарказмы, усилить отрицания, дать пищу его презрительному отношению ко всему, что лежало вне сферы его собственных симпатий». Может быть, черствая оболочка распалась бы, как шелуха, если бы у Карлейля были дети, но их не было, и глубоко любящее сердце Томаса оставалось всю жизнь точно в темнице сурового пуританизма. Только однажды в жизни он почувствовал себя как бы свободным, и это освобождение принесла вышеупомянутая леди Ашбертон. Понятно, с каким восторгом он встретил ее и как высоко ценил ее дружбу. Свою Джейн он ставил выше всех женщин (кроме матери), но леди Ашбертон составляла тут исключение. Конечно, дружба их имела совершенно невинный характер, но Джейн страдала, и только смерть леди положила конец «недоразумениям», которые, несмотря на самые горячие уверения Карлейля, могли привести к печальным последствиям.
Я упомянул об этом эпизоде, нарушив хронологический порядок событий, чтоб не прерывать дальнейшего изложения фактами из семейной жизни Карлейля. Мы знаем общий характер этой жизни; она оставалась неизменной все время, и потому мы не станем к ней возвращаться больше. Главный интерес для нас будут представлять теперь сами произведения Карлейля и его усилия сохранить свою независимость. В этом отношении жена его была верным и неизменным спутником и товарищем. Выйдя замуж, она решила, что он никогда не будет писать ради денег, а только по внутреннему влечению, и что на средства, которые он будет таким образом зарабатывать, она должна устроить их семейное гнездо. И она блистательно выполнила свою задачу.
Глава V. В пустыне
«Эдинбургское обозрение». – Биографические очерки: Вольтер, Бёрнс. – «Признаки времени». – Выдержки из дневника. – «История немецкой литературы». – Материальные затруднения. – «Sartor Resartus». – Лондон. – Дж. Ст. Милль. – «Характеристики». – Смерть отца. – Снова подвижничество в пустыне. – «Дидро». – «Калиостро». – Эмерсон. – Новые неудачи. – В Лондон!
У Карлейля было всего две тысячи рублей, когда он поселился с женою в Эдинбурге. Нужно было подумать о средствах к существованию. Он делает разные предложения лондонским издателям, переговаривает также с эдинбургскими, задумывает наконец написать оригинальную повесть. Но из всего этого ничего не выходит. На английском книжном рынке в ту пору не было почти никакого спроса на немецких писателей, а Карлейль именно их и предлагал. Под влиянием неудач он снова начинает думать о Крэгенпуттоке, ферме и жизни в глуши. Джейн страшит уединенная жизнь в пустыне, среди печальных болот. Он колеблется. К счастью, ему подвернулось под руку рекомендательное письмо к Джеффрею, знаменитому эдинбургскому адвокату и редактору «Эдинбургского обозрения». Он отправляется к нему, знакомится. Джеффрей – один из либеральнейших вигов своего времени, последователь бентамовской теории нравственности и так далее. Понятно, что между ним и Карлейлем было слишком мало общего. Однако умный адвокат принял любезно «до смерти серьезного» пуританина и предложил ему сотрудничать в журнале. Вскоре он убедился, что имеет дело во всяком случае с необыкновенным человеком, а знакомство с Джейн, которая к тому же приходилась ему какой-то отдаленной родственницей, положило начало прочным дружеским отношениям между ними. Впрочем, Джеффрей в качестве редактора позволял себе довольно свободное обращение с рукописями Карлейля и не только исправлял слог, но и производил настоящие вивисекции. Карлейль не мог примириться с этим, и либеральный редактор должен был уступить. «Пишите для меня, – говорит он в одном из своих писем, – и свои мистицизмы, если иначе невозможно; я буду печатать их, позволяя себе делать лишь немногие незначительные поправки». Это столкновение относится, однако, к тому времени, когда Карлейль уже покинул Эдинбург. Прежде чем удалиться в пустыню, он пытался занять одну из кафедр философии во вновь открывшемся Лондонском университете, а затем кафедру нравственной философии в университете св. Андрея, но, несмотря на рекомендации Джеффрея, Ирвинга, Буллера и даже самого Гёте, был отвергнут: не «своего поля ягода», он вовсе не подходил под шаблоны, установленные для профессорского звания.
В Крэгенпуттоке началась сосредоточенная уединенная работа. Брат Александр занялся фермой, Джейн вела домашнее хозяйство, а Томас отдался своим мыслям. Он продолжал еще писать для «Эдинбургского обозрения» свои замечательные биографические очерки, из которых особенными достоинствами отличаются характеристики Бёрнса и Вольтера. Если в жизни первого было много общего с жизнью самого Карлейля, то второй, по-видимому, представлял полную его противоположность. Гений в образе «архипересмешника» – да, казалось, едва ли возможно найти что-либо менее привлекательное для глубоко религиозного ума Карлейля. И, однако, он сумел оценить Вольтера. «Внешняя обстановка жизни Вольтера, – говорит Гарнетт, – его личные отношения к тем или другим людям могут представлять еще предмет дальнейших более или менее успешных исследований; Вольтер как писатель может еще найти себе более обстоятельную оценку; но Вольтер как человек едва ли будет когда-либо лучше обрисован…» Он смотрит на Вольтера как на представителя своего времени, который должен был предать пламени накопившиеся веками «неправды», чтобы из пепла могла возникнуть новая, здоровая растительность. Для него Вольтер вовсе не апостол, облеченный божественной миссией возвестить положительную истину, воодушевленный возвышенным благородным негодованием; нет, он был просто живым орудием разрушения, совершавшим свое дело с насмешливой улыбкой и подготовившим страшное пожарище…