Шрифт:
Понятно, что он стал надоедать. Люди редко с охотою выслушивают напоминания об оказанных им благодеяниях; но когда оно делается еще с такою назойливостью, как это делал Цицерон, они начинают тяготиться. От добродушного посмеивания над тщеславными выходками экс-консула даже лучшие его друзья стали мало-помалу переходить к недоумению, а потом к раздражительности; когда же эти выходки приняли характер притязаний на всеобщее поклонение, раздражительность перешла в презрение и, наконец, в ненависть. Популярность Цицерона постепенно исчезала, ореол его тускнел, и аристократия, наконец, увидела, что имеет дело с несносным выскочкою, которому надлежит указать его место. В этом помог ей сам Цицерон.
В 61 году после шестилетнего пребывания на Востоке возвратился Помпей и сразу пришел в столкновение с сенатом по поводу наделения его ветеранов землею; около этого же времени прибыл из Испании и Цезарь и стал домогаться консульства. Оба честолюбца, видя, как трудно преодолеть оппозицию сената разъединенными силами, решили сблизиться и в 60 году заключили союз с целью общими средствами достичь власти. В союз был принят богатый Красс, и они втроем составили план кампании против сенатского режима. Цицерон почувствовал себя оскорбленным: уже один тот факт, что его, величайшего и заслуженнейшего из римлян, могли обойти, не считая даже нужным справляться с его мнением или заручиться его благосклонностью, казался ему величайшей неблагодарностью; но обида еще более усилилась, когда на все авансы, которые он, после некоторого колебания, решил делать через третье лицо, предлагая свой нейтралитет взамен места в жреческой коллегии, триумвиры не нашли другого ответа, кроме холодного равнодушия. Это было больше, чем он мог снести: его, очевидно, ставили ни во что, и Цицерон принялся изо всех сил расстраивать триумвират, стараясь отвлечь от него своего старого друга, слабохарактерного Помпея. Увы! Его усилия были бесплодны: честолюбие Помпея оказалось сильнее его дружбы, и Цицерон в отчаянии и тоске стал, как фурия, метаться по Италии, беснуясь над своим бессилием и злобствуя на весь мир. Триумвирам, наконец, надоело возиться с ним, и Цезарь пробовал было удалить его со сцены миром, предложив ему при себе должность легата и место в комиссии по переделу кампанских земель; но ничто не брало: уязвленный оратор отказывался слышать о каких бы то ни было предложениях, тем менее об отъезде из Рима. Тогда новые владыки республики решили спровадить его силой и с этой целью выдвинули против него пресловутого Клодия, его заклятого врага.
Этот Клодий принадлежал к Клавдиям, одному из знатнейших родов Рима; его патроном был Марк Красс. В 65 году он оставался еще на стороне сенатской аристократии, выступая обвинителем Катилины в его африканском процессе по лихоимству; но уже тремя годами позже мы находим его в рядах демократической партии, где он приобретает известность своей энергией, смелостью и... легкими нравами. Он был большой друг – политический и личный – Цезаря, но это нисколько не помешало ему завести тайную связь с его женою. В 62 году, когда он был избран квестором на будущий год, эта связь закончилась скандалом, который заставил говорить о себе все римское общество: переодетый в женское платье, он проник и был узнан в доме Цезаря, бывшего тогда верховным жрецом, как раз в то время, как его жена справляла при участии знатнейших матрон таинства в честь Bona Dea, на которых присутствие мужчины было строго-настрого запрещено. Случай был необыкновенно сенсационный, но он, быть может, прошел бы бесследно, если бы сенат не вздумал из-за этого устроить Клодию процесс. Мотивом выставили совершение святотатства, как поступок Клодия с важностью определила жреческая коллегия; но можно смело усомниться в искренности его, видя, с одной стороны, что со времени совершения проступка прошло целых семь месяцев, и зная, с другой стороны, что ни один из образованных людей того времени не верил ни в Bona Dea, ни в ее таинства. Вероятнее всего, расчеты были исключительно политические, и обвинение в святотатстве выдвинули лишь как предлог загубить видного члена оппозиционной партии. Это, между прочим, явствует еще из того, что Цезарь, глава демократии после Катилины, согласился забыть обиду, понесенную им в качестве обманутого мужа, и упорно отказывался, несмотря на свидетельства домашних и друзей, давать против адюльтера какие-либо показания. Правда, он развелся со своей женою и тем как бы признавал ее преступность; но это он мотивировал тем, что “жена Цезаря должна стоять выше даже подозрений”.
Процесс состоялся в 61 году перед жюри, выбранным по жребию и состоявшим из 56 членов. Клодий отрицал свою виновность, говоря, что как раз в момент совершения проступка он был в Интеррамне, в 90 милях от Рима, и что, стало быть, человек, пойманный в доме Цезаря, был не он, а кто-то другой. Но тут поднялся Цицерон и под присягою показал, что всего за три часа до того, как было совершено святотатство, Клодий был у него, в городском доме, и говорил с ним о политике и других делах. Дело Клодия, по-видимому, было проиграно: за три часа нелегко было очутиться в месте, отстоявшем от Рима на несколько десятков миль; тем не менее Клодий избежал наказания. Большинство членов жюри – 31 человек – оказались демократами и, понимая игру, скрытую под покровом религии, вынесли подсудимому оправдательный вердикт.
Это был большой удар для благонамеренных вообще и для Цицерона в особенности. Оратор, оскорбленный тем, что его показания были игнорированы, видел в освобождении Клодия не только политическую, но и личную обиду: он не уставал в сенате и частных разговорах нападать на богохульственного адюльтера и утверждать, что жюри было подкуплено при помощи Крассовых денег, сытных обедов и веселых женщин. Клодий отплачивал ему тою же монетою и поклялся отомстить ему при первом же удобном случае.
Этот случай не замедлил представиться, когда триумвиры рассорились с Цицероном. Желая еще больше “одемократиться” и вместе с тем добиться трибуната, к которому он как патриций не имел доступа, Клодий давно уже хотел отречься от своего рода и приписаться к какой-нибудь плебейской фамилии. Для этого требовалось специальное разрешение народа в куриатском собрании; но дело затягивалось и долго не удавалось благодаря оппозиции сенатской партии, а отчасти даже и триумвиров, все еще не решавшихся погубить Цицерона. Но выступление последнего в защиту К. Антония, обвинявшегося агентами Помпея в вымогательствах в Македонии (Цицерон делил с ним добычу), решило дело: в тот же день, через три часа после процесса, народное собрание, по предложению Цезаря и под председательством Помпея, провело необходимое lex curiata, и Клодий стал сыном Фоктея, человека моложе его самого и, к тому же еще, недавно женившегося и имевшего все шансы иметь собственное потомство. Конечно, это был абсурд и вопиющее нарушение конституции; но триумвиры и Клодий остались довольны остроумной проделкою и только смеялись над яростными протестами олигархов. Выбранный трибуном на 59 год, Клодий осторожно принялся за дело. Он заручился популярностью в народе такими мероприятиями, как отмена платы за раздаваемый пролетариату хлеб, разрешение вновь открывать клубы и цехи, запрещенные реакцией, и им подобными, а потом внезапно повел атаку на ничего не подозревающего Цицерона. Как читатель, вероятно, помнит, сенат после раскрытия заговора Катилины велел казнить в тюрьме Лентулла и Цетегга. Это был акт, незаконный во многих отношениях: сенат присвоил себе судебную функцию, которая ему не принадлежала, и велел привести в исполнение приговор, которого он не имел права произносить. Кроме того, он не дал осужденным полагавшегося им по закону права апеллировать к народу. Это было дерзкое превышение власти – настоящий административный произвол, который, несмотря на извиняющие обстоятельства, сильно взволновал народ, по справедливости видевший в нем посягательство на его права. Особенно обвиняли в этом Цицерона, который и как главное действующее лицо, и как консул являлся ответственным за все поступки сената; когда поэтому в декабре 63 года он слагал с себя должность и давал перед народом обычный отчет в своей деятельности, один из тогдашних трибунов, Кв. Метелл Непот, обвинил его в соучастии в сенатском преступлении и не хотел ему давать даже право голоса. Большинство собрания, в котором преобладали “благонамеренные”, было, однако, на стороне Цицерона, и когда он, в ответ на это нападение Метелла, громко поклялся, что он спас отечество, публика в один голос поддержала его и проводила домой с овациями. Но то было на другой день после искоренения крамолы – а теперь, в 59 году, обстоятельства значительно изменились, и Клодий, внося закон об изгнании всякого, кто когда-либо был повинен в смерти римского гражданина без суда и апелляции, имел полное основание рассчитывать на успех. Правда, он никого не называл по имени; но Цицерон, у которого совесть была нечиста, сразу понял, в кого метил трибун, а поняв, сразу же сдался. Вместо того, чтобы грудью встретить нападение и либо спокойно переждать события, либо отрицать свою виновность, ссылаясь на требования момента и на свои заслуги, он предпочел играть роль кающегося грешника и молить о сострадании. В траурном одеянии, небритый, с всклокоченными волосами, обходил он, разрушенный памятник недавней славы, форум и частные дома, прося заступничества и пощады. Плутарх уверяет даже, что за ним шествовал траурный кортеж из 20 тысяч знатнейших сенаторов и всадников, которых Клодий и его банда на каждом шагу осыпали насмешками, руганью и грязью; но такое уверение – явная таррасконада: в Риме никогда не было и половины указанного числа оптиматов, и осыпать такую огромную толпу грязью было бы делом мудреным, да и рискованным. Цицерона, вероятно, сопровождала небольшая горсть оставшихся у него друзей, и вместе с ними он совершал свой скорбный путь, преследуемый хохотом уличных мальчишек, дивившихся этой странной процессии рыцарей печального образа. Его старания были напрасны: против него была аристократия, которая не могла переварить его происхождения и заносчивости; оба вновь избранных консула, Пизон и Габиний (первый – тесть Цезаря, а второй – креатура Помпея), которым Клодий обещал доставить жирные провинции, и, наконец, городской пролетариат, которого трибун беспрестанно поджигал речами и действием. О триумвирах же и говорить нечего: даже Помпей, старый приятель Цицерона, обязавший Клодия не трогать оратора, вышел через заднее крыльцо, когда последний пришел к нему просить заступничества. Все было кончено – и герой решил уступить заблаговременно: в одну темную апрельскую ночь 58 года он отнес в Капитолий свою любимую статую Минервы и удалился из Рима в добровольное изгнание, рыдая и терзаясь, как слабонервная женщина, проклиная своих врагов, Рим, весь мир, самого себя.
Так жестоко поплатился Цицерон за тщеславие и бестактность. По предложению Клодия его объявили вне закона, и строгое наказание было объявлено тому, кто приютит беглеца. Его дворец на Палатинском холме, купленный у Красса за бешеную сумму и давно уже коловший глаза надменной аристократии, был снесен, а его место посвящено Свободе, роскошные виллы в Тускуле и Фурмии были разграблены и разрушены. Ему было запрещено жить ближе, чем на расстоянии 400 миль от Рима, и Цицерон, думавший было поселиться в Сицилии, среди своих бывших клиентов и друзей, принужден был переехать в Грецию и жить в Фессалонике, а затем, с декабря, в Диррахие. Отсюда он шлет домой, к Аттику и жене, письма, которые своей слабохарактерностью и малодушием вызвали упрек даже со стороны его апологетов. Никогда, жалуется он, человек не падал с такой высоты в такую бездну несчастия, как он. Он оказал республике услуги, с которыми не могут сравниться ничьи другие, и в благодарность за это она его отвергла, как отвергают врага и изменника. Участь его беспредельно скорбна, свет для него померк и жить дольше для него не имеет смысла. Друзья пишут ему, чтоб он бодрился и не отчаивался; но разве возможно бодриться ему, столь великому человеку, повергнутому в такое ужасное положение? Зачем, о зачем он не умер раньше, во дни своей славы, когда смерть была бы так сладка, так выгодна? Зачем друзья не посоветовали ему сделать это? Зачем не предупредили они его о грозящей опасности? Зачем не отговорили от последнего шага, не запретили ему казниться перед народом и просить пощады, как будто он в самом деле был виновен? Неужели дружба выражается лишь в позднем соболезновании и ненужных слезах? О, пусть они постараются всеми силами изменить народный приговор и вернуть его обратно в Рим, к его любимым местам и занятиям! Пускай не жалеют ничего, пускай не скупятся на просьбы, обещания и убеждения – лишь бы он мог воротиться назад к прежней жизни. Он просит их об этом со слезами на глазах, он умоляет их сжалиться над несчастным изгнанником и он обещает им свою вечную благодарность, свою вечную дружбу.
Эти жалкие причитания и моления возымели действие, и друзья стали лезть из кожи вон, чтобы вернуть его из ссылки. Первыми, естественно, поддались сенат и аристократия, для которых красноречие Цицерона всегда было украшением и оплотом и которые теперь, при виде его несчастий, смягчились и признали, что он ими достаточно уже искупил свою вину. Уже в июне 58 года в сенат поступило предложение одного из членов его вернуть изгнанника, но оно, как и другое в том же году, было преждевременно и не могло пройти через коммиции. К началу 57 года шансы значительно улучшились. Один из новых консулов П. Лентулл Спинтер был всецело на стороне сената, а Помпей, оставшись один в Риме после отъезда Цезаря в Галлию, стал мало-помалу склоняться туда же и вступать в соглашения с аристократией. В виде аванса и как залог его искренности с него прежде всего потребовали возвращения Цицерона, и Помпей стал хлопотать у народа об амнистии. Для борьбы с Клодием, все еще пользовавшимся большим влиянием в народных кругах, он сошелся с народным трибуном Милоном, достойным соперником Клодия в дерзости, решимости и находчивости. Во главе наемной толпы гладиаторов новый защитник Цицерона стал бороться со своим врагом, устраивая ежедневные схватки с ним и его приверженцами и терроризируя население боями и мятежами. Улицы Рима стали свидетелями беспрерывных смут, мостовые обагрялись кровью и устилались увечными и ранеными, и воздух оглашался криками победителей и стонами умирающих. Хаос стоял невообразимый, власть законов исчезла, и публика с волнением следила за перипетиями борьбы и выжидала ее результатов. К несчастью, силы противников были равны, и Помпеи, видя, что дело может затянуться надолго, принужден был прибегнуть к другим мерам. По его предложению сенат в мае 57 года постановил стянуть в Рим граждан италийских муниципиев, всегда, как известно, державших сторону сената, с целью подавить оппозицию городского населения численным превосходством. Мера была действенной, и 4 августа, при страшных беспорядках и кровопролитии, народное собрание провело требуемое решение.
Опала Цицерона, таким образом, кончилась, и, покинув Диррахий, он переправился в Брундизий, где его ждало семейство, а оттуда по знаменитой Аппиевой дороге медленно двинулся в Рим. Изо всех попутных городов ему выходили навстречу муниципалитеты с приветствиями и поздравлениями, и когда 4 сентября он прибыл в столицу, сенат, должностные лица и всадническое сословие приняли его с шумными овациями. При громе рукоплесканий взошел он на форум, а оттуда – на Капитолий, и здесь, как некогда в Афинах Демосфен, он произнес благодарственную речь богам и народу. “Италия принесла меня на плечах к Риму”, – говорил он впоследствии по поводу своего триумфа, и с этими словами нельзя не согласиться, если отождествить Италию с ее правящими классами.