Шрифт:
От этого крошечного пятнышка на далеком горизонте вид встающего солнца показался нам еще более радостным и весь пейзаж приобрел ту привлекательность, которой ему недоставало в открытом море. И там, как и везде, возвращение дня неразрывно связано с возрождением радости и надежд, но когда свет озаряет унылую водную пустыню и показывает взору во всей ее бескрайной шири и однообразии, зрелище становится таким величественным, что даже ночь, окутывая все неизвестностью и мраком, по силе впечатления уступает ему. Восход луны больше гармонирует с пустынностью океана: она придает ему скорбное величие и, возбуждая мягкие и нежные чувства, как будто успокаивает и вместе с тем печалит. Помню, когда я был совсем маленьким мальчиком, я воображал, что отражение луны в воде – это тропинка к небу, по которому души хороших людей восходят к богу; и то же чувство нередко возникало у меня и после, когда в тихую ночь я наблюдал на море лунную дорожку.
В то утро, в понедельник, ветер был совсем слабый, но дул он в нужном направлении, и вот постепенно мыс Клир остался у нас позади, и мы поплыли в виду берегов Ирландии; можно без труда представить себе и понять, как мы все были веселы, как благодарны «Джорджу Вашингтону», как поздравляли друг друга и как предсказывали, в котором часу прибудем в Ливерпуль. И как в тот день за обедом выпили от души за здоровье капитана, и с каким нетерпением принялись укладывать свои пожитки; и как двое или трое самых рьяных оптимистов решили в ту ночь вовсе не ложиться спать – к чему, когда берег совсем уже рядом, – но тем не менее легли и крепко заснули; и как столь близкое окончание наших странствий казалось сладким сном, от которого боязно пробудиться.
На другой день опять поднялся попутный ветер, и мы снова горделиво мчались вперед; и тут и там проплывало вдалеке английское судно, возвращавшееся домой с зарифленными парусами, а мы, наполнив ветром каждый дюйм холстины, весело обгоняли его и оставляли далеко позади. К вечеру стало пасмурно, сеял мелкий дождик, завеса которого вскоре стала настолько плотной, что мы шли, точно в облаке. И все-таки мы неслись словно корабль-призрак, и поминутно то тот, то другой из нас с тревогой поглядывал ввысь, где дозорный на мачте высматривал Холихед.
Наконец раздался долгожданный крик, и в то же мгновение из тумана и мглы впереди блеснул свет и тотчас исчез, потом вспыхнул снова и снова исчез. Каждый раз при его появлении глаза у всех на борту становились такими же сверкающими и блестящими, как он сам, – мы стояли на падубе, глядели на этот вспыхивающий свет на горе Холихед и благословляли его за яркость и за дружеское предупреждение, короче говоря: превозносили превыше всех сигнальных огней, пока он не блеснул в последний раз далеко позади.
Теперь пришла пора стрелять из пушки, чтобы вызвать лоцмана; и еще не развеялся дым от выстрела, как, разрезая темноту, прямо на нас уже неслось маленькое суденышко с огоньком на мачте. Мы приспустили паруса, и вот оно стало борт о борт с нами, и охрипший лоцман, упрятанный и укутанный в матросское сукно и шарфы до самого кончика своего изуродованного непогодой носа, собственной персоной оказался среди нас на палубе. И думается, если бы этот лоцман попросил одолжить ему безо всякой гарантии пятьдесят фунтов на неопределенный срок, мы собрали бы ему эту сумму, прежде чем его суденышко стало бок о бок с нами или (что сводится к тому же) прежде чем все новости из газеты, которую он привез с собой, стали достоянием всех и каждого у нас на корабле.
Легли мы в тот вечер очень поздно и утром встали очень рано. К шести часам мы уже столпились на палубе, приготовившись к высадке и рассматривая шпили, крыши и дымы Ливерпуля. К восьми часам мы уже сидели все вместе за столом в одной из его гостиниц в последний раз. А в девять пожали друг другу руки и расстались навсегда.
Местность, по которой мы с грохотом мчались в поезде, показалась нам роскошным садом. Красоту полей (какими они здесь выглядели маленькими!), живых изгородей и деревьев; милые коттеджи, клумбы, старые кладбища, старинные домики – все такое знакомое! – и чудесную прелесть этой поездки, сосредоточившей в одном летнем дне все радости многих лет и, в довершение, радость свидания с родиной и всем, чем она тебе дорога, ни один язык неспособен поведать, как неспособно описать и мое перо.
Глава XVII
Рабство.
Поборников рабства в Америке – системы, о жестокостях которой я здесь не напишу ни слова, не обоснованного и не подтвержденного фактами, – можно подразделить на три большие категории.
К первой категории относятся более умеренные и рассудительные собственники человеческого стада, вступившие во владение им, как известной частью своего торгового капитала, но понимающие в теории всю чудовищность этой системы и сознающие скрытую в ней опасность для общества, которая – как бы ни была она отдалена и как бы медленно ни надвигалась – настигнет виновных столь же неизбежно, как неизбежно наступит день Страшного суда.
Вторая категория охватывает всех тех владельцев, потребителей, покупателей и продавцов живого товара, которые, невзирая ни на что, будут владеть им, потреблять его, покупать и продавать, пока кровавая страница не придет к кровавому концу; всех, кто упрямо отрицает ужасы этой системы наперекор такой массе доказательств, какая никогда еще не приводилась ни по одному поводу и к которой каждодневный опыт прибавляет все новые и новые; кто в любую минуту с радостью вовлечет Америку в войну гражданскую или внешнюю, лишь бы единственной целью этой войны и ее исходом было закрепление рабства на веки вечные и утверждение их права сечь, терзать и мучить невольников, – право, которое не смела бы оспаривать никакая человеческая власть и не могла бы ниспровергнуть никакая сила; кто, говоря о свободе, подразумевает свободу угнетать своих ближних и быть свирепым, безжалостным и жестоким; и кто на своей земле, в республиканской Америке, – более суровый, неумолимый и безответственный деспот, чем калиф Гарун Аль-Рашид [129] , облаченный в красные одежды гнева.
129
Калиф Гарун Аль-Рашид – багдадский калиф, изображенный в сказках «1001 ночи».