Шрифт:
Не знаю, насколько уместно называть «Как мне теперь живется» классикой, даже если в глазах журналистов книга становится ею за месяц. Действие романа происходит в недалеком будущем в послевоенной Англии, и хотя любовная история брата и сестры описана ярко, да и юный голосок Розофф звучит сильно и правдиво, война у нее получилась паршиво. Лондон был захвачен врагом, но никто, даже взрослые, не уверены, что это был за враг. То ли французы, то ли китайцы. Что это была за война? Розофф пытается окутать происходящее туманом из полуправд и слухов, а в таком тумане живут все подростки, и создается такое впечатление, что сам Симор Херш не смог бы пролить свет на историю завоевания Британии, объяснить, кто это сделал и почему.
Я десять лет собирался прочитать «Отца и сына» Эдмунда Госсе; но меня всегда останавливал страх, что роман может оказаться нечитабельным: жалким, тоскливым и невозможно далеким от меня. В этом романе, впервые опубликованном в 1907 году без указания имени автора, описываются отношения Эдмунда и его отца Филипа, морского биолога и одновременно члена плимутского религиозного Братства, чьи беспощадно жизнерадостные проповеди отравляли жизнь Эдмунду с самого детства. На самом деле «Отец и сын» – это викторианский вариант «Жизни мальчика»: читать его вместе с тем и больно, причем боли этой не избежать, и приятно. Ладно, временами он напоминает зарисовку «Монти Пайтон» о йоркширцах, вечно пытающихся в своих несчастьях переплюнуть соседа («Так ты жил в яме на дороге? Вот повезло».): когда мать Госсе умирала от рака и не могла уже ездить на другой конец города к одному эскулапу, который был ее последней надеждой, она осталась в пансионе со своим младшим сыном, и Эдмунду разрешали развлекать ее чтением религиозных трактатов. В конце дня он неизменно читал ей религиозные гимны – так в семье Госсе и развлекались.
Моя первая книга, «Футбольная лихорадка», была основана на моей биографии, и экземпляр «Отца и сына» у меня появился после того, как один умник-журналист решил их сравнить. (Вы не подумайте, я не рисуюсь. Сравнение, насколько я помню, было не в мою пользу. Кто-то должен был оказаться хуже, а Госсе я в этой роли представить не могу.) В юности жизнь моя заключалась в том, чтобы верой и правдой служить «Арсеналу», который в конце 1960-х и начале 1970-х играл настолько скучно и безрадостно, что живость и веселье Братства из Плимута игроков только бы испугало. Для писателя всегда странно замечать в других авторах свои порывы и желания, особенно если их разделяют убеждения, история, культура, окружение и все остальное, что только может прийти в голову. А я узнавал себя почти на всех страницах романа Госсе. Написав свою книгу, я надеялся, что, даже если не устою перед искушением во всех подробностях описать финальные матчи кубка Лиги 1960-х годов, люди все равно с этим смиряться, если будут знать, что в книге не только об этом. У Госсе внутри была вырытая религией яма, которую заполнила морская биология; получается, две мании его отца одновременно губили и спасали его. (А отец меж тем разрывался надвое – теории Дарвина сильнее всего ударили по людям религиозным.) «Отец и сын» – это признанная классика, и я ожидал, что роман окажется хорошим, но я не ожидал, что он будет легко читаться или окажется вполне современным, и уж меньше всего я ждал от себя каких-то сокровенных эмоций. С «Как мне теперь живется» получилось аккурат наоборот: казалось, он вызывает эмоции у всех вокруг, кроме меня. Автор обращался к партеру, а я поглядывал с балкона. Быть может, потому и стоит дать книге пожить, прежде чем окончательно разувериться в наступающей ее гибели. Надо приглядеться: хоть кто-нибудь в партере на самом деле слушает автора?
Каждый раз, читая биографии писателей, я с ужасом узнаю, насколько автобиографичны романы этих писателей. Например, из книги Блейка Бэйли о Ричарде Йейтсе мы узнаем, как Йейтс вставил в роман образ своей матери, почти этого не скрывая. Он просто заменил имя Дуки на Пуки (или Пуки на Дуки, не помню уже). Из биографии Патрика Гамильтона мы узнаем, что, как и Боб из «Полночного колокола», Гамильтон страстно увлекался проститутками, и, подобно Боуну из «Наследия», он был безумно увлечен юной актрисой (Джеральдин Фитцджеральд, снимавшейся в небольшой роли в фильме «Грозовой перевал» с Лоуренсом Оливье и Мерл Оберон), хотя едва ее не убил. И естественно, как и все его персонажи, Гамильтон был пьяницей. Уверен, попадись мне биография Толкина, и «Властелин Колец» окажется автобиографическим романом – окажется, что Толкин на самом деле упал в дыру и очутился в Средиземье, где и обнаружил хоббитов. Кто-то – по большей части, критики – посчитает, что это открытие умаляет заслуги писателей, но на самом деле не придумывать сложно, а писать.
Некоторые из нас просто вышли не из той среды, чтобы стать предметом интереса биографов. В 1884 году отец Гамильтона получил в наследство сто тысяч фунтов, а сыну не оставил ничего, промотав все, проведя жизнь в безделии и распутстве; его первой женой стала проститутка, которую Гамильтон-старший думал спасти от улицы, но с женитьбой ничего не вышло. Ну так нечестно! Почему мой отец не водился с проститутками? (Заметка редактору, отвечающему за достоверность фактов: я дам вам номер его телефона, но сам звонить не буду. А то он у меня ворчлив.)
Дженни, проститутка из «Полночного колокола», становится главным персонажем в «Осаде наслаждения», втором романе трилогии. Большую часть жизни Гамильтон был марксистом, и хотя в итоге, как и многие английские марксисты, стал голосовать за консервативную партию, но лишь потому, что тори ненавидели лейбористов так же, как он. По крайней мере, он проявил идеологическую последовательность. С одной стороны, «Осада наслаждения» – это тщательное и убедительное исследование экономических и социальных причин, вытолкнувших Дженни на панель. На самом деле все не так скучно, как выглядит, поскольку Гамильтон, написавший пьесу «Веревка», по которой Спилберг потом снял фильм, обожает зловещие рассказы. Гамильтон – это городской Харди: все обречены, причем уже с первой страницы. Гамильтон требует от Дженни провести один пьяный вечер с очередным похотливым дружком; она напивается, просыпается поздно утром в доме незнакомого мужчины и не успевает к трем до смешного беспомощным старикам, к которым она едва успела устроиться служанкой. Все это печально, но от языка Гамильтона получаешь огромное удовольствие, да и в роли историка-социолога он бесподобен. Кто из вас знает, что в 1920-х годах в пабах были официанты? Что там можно было заказать печенье? Печенье! Какое именно? Об этом Гамильтон не говорит.
В работе Габриеля Зейда «Так много книг» автор пытается ответить на вопрос, который в этой колонке возникает постоянно: а на фига все это? Зачем утруждать себя чтением книг всяких придурков, а потом еще писать о них? В изучении этого вопроса Зейд вряд ли продвинулся намного дальше меня, но зато он приводит интереснейшую статистику: по его оценке, лишь для того, чтобы прочитать список всех когда-либо издававшихся книг, понадобится пятнадцать лет. («Только имя автора и название книги», – уточняет он. Надо полагать, еще лет семь-восемь можно накинуть, если вы захотите узнать имена всех издателей.) Думаю, он ждет, что мы впадем в отчаяние, но меня эти цифры только ободрили: во-первых, это в принципе возможно – когда я закончу со списком, мне будет слегка за пятьдесят, – а во-вторых, я всерьез задумываюсь о таком варианте знакомства с книгами. В конце концов, чтобы тебя считали образованным человеком, зачастую достаточно знать, кто какую книгу написал: кто-нибудь вспомнит о Гамильтоне, а вы понимающе кивнете: «Да... „Наследие»... Припоминаю». А больше и не надо. Если я прочитаю список, что-то может осесть в голове, ведь сами книги там не остаются.
Но лучшее наблюдение Зейда оказалось во втором абзаце, где он пишет: «У действительно образованных людей на полках могут пылиться тысячи непрочитанных книг, но при этом их страсть к покупке новых никуда не денется».
Это я! И вы, наверное! Это мы! «Тысячи непрочитанных книг»! «Действительно образованных людей»! Только поглядите на список этого месяца: письма Чехова, письма Эмиса, письма Дилана Томаса... Какова вероятность все это осилить? За Чехова я уже взялся, но Эмиса с Диланом Томасом я поставил на полку, а не оставил лежать где-нибудь на виду. Дилана Томаса продавали со скидкой за пятнадцать фунтов (изначально он стоил пятьдесят), а к тому же незадолго до того я прочитал потрясающую рецензию на биографию Томаса в «Нью-Йоркере». А Эмиса просто отдавали за пятерку. Я как раз пытался пристроить их на полке для художественной документалистики (на мой вкус, обычное разбрасывание книг по темам, как вопросов в викторине, все же удобнее библиотечной каталогизации), когда на меня снизошло озарение: книги в наших домашних библиотеках – и прочитанные, и непрочитанные – это самое полное отображение нас самих, из всего, чем мы располагаем. Моя музыка – это тоже я, конечно, но на самом деле я люблю только рок-н-ролл, пусть и в разных его проявлениях, и получается, что немалая часть меня – например, изредка проявляющийся интерес к опере – не представлена среди компакт-дисков. Можно вешать картины, но у меня дома ни места на стенах не хватит, ни денег в кошельке, да и вообще, у меня дома бардак из-за детей... Но с каждым новым годом, с каждой неожиданной покупкой наши библиотеки все больше и больше говорят о том, что мы за люди, и не важно, читаем мы книги или нет. Возможно, это и не стоит тридцати фунтов, отданных за сборники писем, но чего-то же это стоит?