Шрифт:
— Встань, сын мой. Годы почти сравняли нас с тобой, и каждый из нас стал другому и сыном и отцом. Лишь одному богу известно, как переживал я твои мученья, стараясь хоть молитвою помочь тебе.
Томмазо встал с колен.
— Быть может, потому я и могу говорить: “Мыслю, следовательно, существую”, — с горькою иронией произнес узник, потом пододвинул кардиналу табурет и сам присел на край тюремной койки.
— Да, ты мыслишь и, к счастью, существуешь. Воздаю должное твоей силе, в которую воплотилось желание господа спасти тебя. О мыслях же твоих я и хотел поговорить с тобой.
— Боюсь быть плохим собеседником. Эти стены за десятилетия отучили меня от общения с людьми.
— Но ты и мыслил и писал для них. Чего ж ты добивался, пытаясь доказать, что не напрасно получил имя КОЛОКОЛ?
— Учитель, вы услышали его звон, мой голос? Но мне вспоминать ваш голос — это воскрешать былое, переноситься в блаженные для меня дни детства, любви и свободы, в тепло семьи!
— Семья! Твой отец жестоко обвинил меня, — печально произнес кардинал. — Из-за твоего решения покинуть светский мир я, поверь мне, безвозвратно потерял тогда семью, ставшую мне поистине родной. С тех пор уже около полувека я одинок среди людей.
— Я тоже одинок, учитель, но только в каземате, — ответил узник. — Семья! Как странно слышать! Хотя нет ничего для меня дороже образа моей матери, отец мой!
— Не только для тебя, — многозначительно произнес Спадавелли.
Томмазо поднял настороженный взгляд, представив себе, каков был его учитель-доминиканец пятьдесят лет назад.
Тот предостерегающе поднял руку.
— Да, да! Я относился к тебе как к сыну, боготворя твою мать, воплощавшую на земле ангела небесного. Но не смей подумать греховного! Память ее и для меня, и для тебя священна! И не нарушен мой обет безбрачья, данный богу. Однако, угадав в тебе вулкан, готовый к извержению, невольно сам же пробудив в тебе готовность встать на бой с всеобщим злом, я, каюсь, испугался и хотел спасти тебя любой ценой, об этом же молила меня и твоя мать.
— Спасти?
— В своей наивности неискушенного бенедиктинца я слишком полагался на высоту монастырских стен, стремясь укрыть за ними твой мятущийся неистовый дух, ибо любил тебя, быть может, даже больше, чем твой собственный отец.
— Укрыть меня в монастыре? Но разве это получилось?
— Конечно, нет! Нельзя в темнице спрятать Солнце!
— Вы верите, учитель, в мой факел, зажженный светилом?
— В твой Город Солнца? Тогда скажи мне прежде, что ты хотел в нем сказать?
— Учитель, позвольте мне прочесть сонет о сущности всех зол. Он вам ответит лучше, чем я мог бы сам сейчас придумать.
— Твои стихи я ценил еще в твоем детстве. Я выслушаю их и сейчас со вниманием.
Томмазо встал, оперся рукою о стол, глядя на пробившийся через зарешеченное окно солнечный луч, и прочел:
— Я в мир пришел порок развеять в прах.
Яд себялюбья всех змеиных злее.
Я знаю край, где Зло ступить не смеет.
Где Мощь, Любовь и Разум сменят Страх.
Пусть зреют философы в умах.
Пусть Истина людьми так овладеет,
Чтоб не осталось на Земле злодеев
И ждал их полный неизбежный крах.
Мор, голод, войны, алчность, суеверье,
Блуд, роскошь, подлость, судей произвол —
Невежества отвратные то перья.
Пусть безоружен, слаб и даже гол,
Но против мрака восстаю теперь я.
Власть Зла сразить Мечтой я в мир пришел! [1] [1]
Кардинал низко опустил голову, задумался, потом обратился к узнику:
— Стихи твои, Томмазо, умом и сердцем раскалены. Но разве святая католическая церковь не борется со злом?
— Бороться с ним, монсеньор, мало, замаливая и отпуская грехи. Надобно устранять причины зла.
1
[1] Здесь и далее в романе переводы А. Казанцева.
— Не те ли, что ты изложил в своем трактате “Город Солнца”?
— Я рад, учитель, что эти мои мысли знакомы вам.
— Тогда побеседуем о них. Начнем с мелочей.
— Истина не знает мелочей, учитель мой. Я с детства запомнил эти ваши слова.
— Джованни, мой Джованни! Твои воспоминания волнуют меня. Но “Город Солнца” написан уже не Джованни, а Томмазо.
— Томмазо Кампанеллой, помнящим заветы недавнего мученика Томаса Мора, монсеньор.
— Причислен он к святым и почитаем церковью. Итак, начнем хотя бы с места, где ты поместил свой Город Солнца. Оно ведь неудобно. У экватора еще ни один народ не достигал расцвета.
— Я думал, учитель, что культура не расцветала там не от того, что солнце в полдень жжет над головой, а потому, что неустраненные причины зла позволяли множиться порокам.
— Все это так, но разве не лучше поставить твой Город у моря при впадении рек, чтобы удобнее было сообщаться со всем миром? Купцы, торговля издревле способствовали распространению знаний.
— Мой Город, учитель, строит свою жизнь, не отказываясь от общения с другими народами, но не по их правилам. Выкорчевывая причины всех зол, мои солярии заинтересованы не столько в мореплавании и купле-продаже, не в обогащении при удачной торговле, сколько во всеобщем счастье, когда продаются не чужеземные товары, а каждый житель получает из городских богатств все потребное человеку, презирающему всякое излишество.