Шрифт:
Конечно, камень (пусть он и придавлен каблуком Храмкова, и пусть Храмков, подняв его, поправив им крючок, бросает камень в воду) намного старше самого Храмкова. Должно быть, сотни тысяч лет пройдет, прежде чем камень станет пылью – и это потому, что камень чтит простейшие установления: на холоде сжиматься, расширяться на жаре; чем проще, чем незыблемей установления, тем дольше происходит превращенье материала. Но стоит их немного усложнить: придет, к примеру, под конвоем, очередной хлюпатый материал с киркой или, к примеру, камень кто-то плюхнет в воду – к жаре и к холоду добавится установление кирки, дробящей камень, или установление воды, точащей камень, и превращенье камня в прах пойдет значительно быстрее. И все же камню миллионы лет; столь долгим переходом в пыль уважен он за неуклонное следование простым установлениям, и, значит, камень в большей степени живой, чем даже он, Храмков… Когда-то, подавая документы в академию (куда его не приняли), готовясь к испытанию по материализму, Храмков был осенен: между материалом органическим и материалом неорганическим нет сущей разницы, кроме одной: все ненасильственные превращенья неорганики проходят несравнимо дольше, чем распад органики, только и всего… Храмков не стал делиться на экзамене своим открытием, поскольку шло оно вразрез с установлениями: послушливо бубнил про “жизнь как форму существования белковых тел”, но, провалив экзамены, планировал измыслить реферат о том, как, в сущности, ничтожна разница между белком и камнем, затем послать его в “Советский мыслитель”, но – поостыл и передумал…
Здесь, на бетонной кромке у воды, Храмков не видит даже этой малой разницы. “Неорганический” бетон уже потрескался и искрошился кое-где в труху, а ведь куда моложе был Храмкова, который помнит, как месили тот бетон.
Круги от брошенного камня разошлись. Снасть с новеньким опарышем упала в воду. Минуты не прошло, как поплавок нырнул. Храмков поднялся с табуретки, встал на край кромки, слегка подсек и вытащил на свет мятущуюся рыбку. Слизь, падающая с чешуи, сверкала в солнечных лучах, как нити из стекла. Храмков расстроился: лишь ерш имеет столько слизи; что проку от ерша, одна возня! Ерш не губой берет наживку – глотает сразу; теперь придется выковыривать крючок из его брюха, к тому ж рискуя уколоться о плавник. Храмков готов признаться сам себе – кое-чего и он боится. Несправедливая и глупая случайность – вот что страшит его всю жизнь. Чтишь ты установления, не чтишь установления, а тут кирпич на голову или испорченная колбаса: купил, сожрал и – бутулизм; под дерн. Вот пуля-дура, или, как ее зовут, шальная пуля – не случайность, просто дурь. От пули-дуры можно увернуться: не лезь на фронт, стой, где стоял… А ну – порежешь палец ржавчиной или уколешь плавником: там рыбий яд, и слизь, и грязь из-под воды, и сепсис, и кирдык…
Храмков обрезал было кончик лески, но пожалел из-за какого-то ерша утратить славный кованый крючок, и глупо было обреза€ть: а ну как снова клюнет ерш – и что? и снова резать леску?… Нет, так крючков не напасешься, к тому же он, Храмков, отлично знает, как установлено брать ерша рукою (за голову, с боков, двумя пальцами, брюхом к ладони, так, чтобы иглы плавника торчали прочь) и как при помощи ножа извлечь крючок из пасти, а всего лучше просто вскрыть ерша от брюха и до рта, крючок достать, располосованную рыбку кинуть кошкам… Подняв удилище и подводя к себе леску с ершом, припрыгивающим на крючке, Храмков никак не мог решить: извлечь крючок и сохранить ерша иль распороть ерша и выкинуть: мешало вспрыгнувшее в голову дурное и нелепое, как всякая случайность, сочетание слов: “приговоренный к выковыриванию”. Ерш уж приблизился, решение не приходило, а “приговоренный к выковыриванию” и вовсе расплясался в голове; Храмков занервничал, схватил ерша рукой. Плавник впился в ладонь всеми своими иглами; Храмков бросил ерша и удочку; согнувшись, вскрикнул; потом увидел: что-то бело-розовое, похоже, выпав из кармана, мелькнуло и упало в воду; сразу же вспомнил: в плащ-палатке нет карманов, и спохватился: то была его вставная челюсть… Храмков раскрыл ладонь, липкую от слизи, и слизь, ссыхаясь в грязь, чернела. Ладонь заныла, боль вползла во все пять пальцев, и, растекаясь, поднялась до кисти. Храмков сорвал платок с голого черепа и попытался обмотать им грязную ладонь, но не сумел: мешали узелки; платок упал и, следом за зубами, исчез в воде канала. Уже казалось, боль пошла и к локтю. Пусть не впервой Храмкову было так пораниться, но сердце сжалось, словно клизма в кулаке. И никого не оказалось рядом и оказаться не могло, кто мог бы заговорить страх. Соседу было жаловаться глупо: он утешитель никакой. Он сам пуглив, к тому ж завистлив: сдавленно шамкает под тентом, предполагая, что Храмков взял окуня:
– Полофатый?
Ерш шлепает по грязному бетону хвостовым пером, мешая пыль со слизью.
– Фопливый, – шлепает пустым ртом Храмков.
Сосед обиженно, как если бы Храмков его дразнил, смолкает.
“Ракета” между тем мчит дальше. Распугивает белые рои спортивных малых яхточек, обрызгивает, проносясь впритирку, высокие и острые, как снежные вершины, паруса крейсерских яхт, грозит вонзиться своим клепаным железом в пластмассовые круглые и гладкие бока новейших океанских катеров с блондинками в бикини на борту. Сработанная в шестьдесят четвертом, почти за сорок лет привыкшая, что нет стремительнее и изящней корабля на мирной и нештормовой воде, она скорее уплывет в утиль, чем запросто смирится с праздным правом всех этих скутеров да катеров, в особенности наглых, словно осы, аквабайков, атаковать ее кильватерный бурун ради того, чтоб просто весело на нем подпрыгнуть.
Стремухин хорошо освоился на повлажневшей от высоких брызг корме. Душа его пыталась петь в тон дизельной машине и в такт ударам волн о днище, но, не умея петь, смущенно умолкала. Глаза слезились и побаливали от пряной игры света на просторе. Яхты томили. Катера и аквабайки, прежде не виденные им нигде, кроме кино из жизни дорогостоящих плейбоев, теперь, похоже, не кичились перед ним, но приглашали в свои стаи; он мысленно прикинул, сколько может стоить аквабайк. Чайка упала в пену кильватерной волны и, поборов с трудом ее напор, взлетела обессиленной настолько, что не сумела удержать в клюве пойманную рыбку – уже без рыбки сделала четыре тяжких взмаха крыльями и села на воду в сторонке. Она качалась на воде и что-то там кричала, потом почти слилась с водой и, расслоившись в белых бликах, исчезла из глаз. “Ракета”, сбросив скорость, утопила крылья и опустила брюхо в воду. Пристала к пристани с названьем “Чивирёво”, и аквабайки, потеряв к ней интерес, помчались дальше. У Чивирёва “ракета” постояла чуть подольше, чем у “Водника” – здесь многие сходили. Напротив, на бетонном дебаркадере санатория или пансионата сидели на складных тряпичных стульчиках и загорали пожилые отдыхающие. Никто не поднялся на борт; “ракета” отвалила. Стремухин проводил глазами почти нависший над чивиревской пристанью коттедж, похожий на корабль, с круглой башенкой, похожей на морской маяк. “Ракета” разогналась. Справа по берегу тянулись новые краснокирпичные дома. Слева прополз округлый и зеленый берег еще какого-то пансионата: вдоль берега, под вислыми ветвями, шли мягкой рысью две лошадки, и всадницы на них, в белых рейтузах, черных сапогах, в темно-зеленых сюртуках и черных каскетках, сидели в седлах ловко. Как только всадницы остались позади, в тени ветвей, слева открылась бухточка с прогулочными лодками, зелеными и желтыми; тут же ушла из поля зрения, и засверкал облитый солнцем, окованный бетоном берег с тяжелой цепью на столбах вместо парапета и с водными воротами для яхт и катеров, с тесно стоящими, продуманно подобранными по цвету и размеру богатыми домами в два-три этажа; весь этот дивный новый Китеж примыкал к остаткам былой деревни; ее венцы и доски едва угадывались за густой завесой ив; на самом берегу белела колокольня подновленной церкви; веселый серенький настил мостков, казалось, прямо от нее тянулся в воду… И вновь простор, вновь слева бухта со свежими усадьбами по всей подкове берега, и вновь зеленый берег, больно шумный, пускай и не был за работою машины слышен шум, но он был виден: плавучие велосипеды, катера и аквабайки, прогулочные лодки и купальщики сновали, чуть ли не толкаясь, толпились всюду на воде, в тени еловых и сосновых крон.
“Ракета” сбросила скорость, заходя в заводь; Стремухин вдруг увидел: слева по борту наезжает пристань из бетона; на ней маячит неспокойная и тесная толпа полуголых людей. Все пассажиры потянулись к выходу. Стремухин понял: вот и Бухта Радости. Достал из-под скамьи рюкзак с кастрюлей и, обхватив его обеими руками, подался к трапу. Выйти на пристань было нелегко – толпа нетерпеливо обступила трап, дороги не давая никому, размахивая недопитыми бутылками, качая на плечах детей. Женский визг стоял; мужчины пели что-то вразнобой; гремел магнитофон. Стремухину, чтобы сойти на пристань с трапа, пришлось таранить рюкзаком толпу, и все, кого он рюкзаком задел, казалось, этого не ощутили, никто не только не окрысился, но даже не пытался встретиться с ним взглядом – все взгляды, мутные и вместе возбужденные, тянулись, как присоски, к палубе. Как только с палубы сошел последний пассажир, толпа атаковала трап.
– Бьет мужчина даму в морду, солдат полковника сшибает с мостков, – вдруг раздалось над ухом у Стремухина.
Так и должны встречать друг друга былые школьные приятели – напоминанием о школьной программе, решил Стремухин. Он обернулся, улыбаясь, но был разочарован: то был его сосед с разбитою скулой, вот только фляжки коньяка при нем уже не оказалось.
– Это последняя “ракета” на Москву; дерьмо, считай, что смыло; остались те, что на машинах, и те, что будут квасить до утра. Самое спокойное время настает, но тишины не обещаю. Вы ведь здесь в первый раз?
– Что, по мне видно?
– Да, по глазам. Вы ими вертите все время, как иностранец.
– А вдруг я иностранец?
– С таким-то сидором? – и пьяненький сосед ткнул пальцем в старый, стираный рюкзак Стремухина.
– Абалаков! – зачем-то с гордостью сказал Стремухин, вспомнив забытое словцо.
– И я о том, – сказал сосед, потрогал свое синее подглазье пальцем и пожелал: – Приятно погулять.
Ушел, почти и не шатаясь, по узенькой дорожке, зажатой с двух сторон кустарником. “Ракета” отвалила, взбивая воду. Стремухин стал прохаживаться по быстро опустевшей пристани, заглядывая в лица задержавшихся на ней пяти-шести людей: похоже было, все они кого-то здесь встречали и не встретили, и не спешили уходить, томясь остатками обманутого ожидания, не понимая, что же делать дальше – и не желая привыкать к досаде и недоумению. Стремухина, как вскоре стало ясно, не встречал из них никто. Пяти минут не минуло, как он остался в полном одиночестве. Не злился, не досадовал, не волновался. Вид на большую воду был прекрасен. Чуть слева и почти напротив пристани, над самым входом в узенькую заводь нависал зеленый холм. Как только гул “ракеты” стих, тень от холма разгладилась на успокоенной поверхности воды. За ниспадающей зеленой занавесью плакучих берез на холме Стремухин разглядел могильные оградки. Сел на край пристани и свесил ноги; рюкзак поставил рядом. Вода внизу дышала и плескалась так лениво, что вгоняла в сон. Он и уснул бы, если бы лихая пара аквабайков не прорвалась с тигриным рыком в заводь и потревоженная ими тень холма не вспучилась бы и не разорвалась в клочья шумной пены.