Шрифт:
— Я сделала тебе пару бутербродиков на обед. Они в холодильнике.
Улыбаюсь, пытаясь изобразить молчаливую благодарность.
— А то мне пора уже. Надо кое-какие дела провернуть до отъезда.
Она отводит взгляд.
— В два Торстен придет.
Я качаю головой. Нет.
Сиссела смотрит в глаза.
— Как же! Мы не можем оставить тебя одну.
Кто это — мы? Она и Торстен? С каких это пор эти двое — «мы»?
— Надо, чтобы кто-то был рядом. Сама понимаешь. Вдруг тебе станет хуже. Мало ли что.
Опять качаю головой. Но Сиссела не обращает внимания, встает и поправляет свитер. Сегодня — черный, в обтяжку.
— Я как до дома доберусь, сразу позвоню.
Я снова сворачиваюсь под одеялом.
Катрин решила пригласить ее на обед в «Золотой мир». Вот они идут по городу, словно две подружки, но все темы для бесед исчерпались уже в районе площади Норрмальмсторгет. По крайней мере у Мари, поскольку Катрин после минутной паузы начинает рассказывать про дело, которое на той неделе будет слушаться в суде. Поджог и умышленное убийство, и доказательства довольно веские, но бедная девочка… Мари слушает вполуха, у нее свои заботы. Успеет она сегодня и в банк, и на мебельный склад — или придется остаться в Стокгольме еще на ночь? А что, если — безумная мысль — съездить на кладбище в Роксту положить цветок на могилу Сверкера? И тут же сама себе в ответ качает головой. Нет, это ни к чему. Абсолютно. Катрин толкует ее движение как знак поддержки.
— Нет, — говорит она. — Я тоже так не думаю. В особенности когда дело касается такой молоденькой девочки…
Молоденькой? Сколько ей? И что она сделала? Мари не осмеливается спросить, элементарная вежливость предполагает, что она внимательно слушала. Катрин вполне заслуживает ее внимания, без ее помощи Мари была бы сейчас такой же жалкой и нищей, как большинство бывших узниц Хинсеберга. Тем не менее в душе шевелится легкое раздражение. Что за игру ведет с ней Катрин? С какой стати им притворяться подругами, когда на самом деле они — покупатель и продавец, клиент и адвокат? У них нет никаких оснований для подобной сердечности. У Мари вообще нет оснований для сердечности с кем бы то ни было. И ее это вполне устраивает.
— Думаю, это от чувства бездомности, — говорит Катрин.
Мари издает неопределенный звук, его можно истолковать как согласие, и этого достаточно, чтобы Катрин продолжила рассказ.
— Было исследование по юным пироманкам, еще в начале двадцатого века. Этих девочек отсылали из дома в услужение — навсегда, без возврата. Они были бездомными в самом глубинном смысле этого слова. Многих потом освободили.
— Почему это?
— Официально они считались несовершеннолетними по причине отсутствия грудей и месячных. А некоторые наши фрейдисты полагали, что пожар символизирует для ребенка его тоску по теплу и свету родительского дома. То есть пиромания как замещение и утешение. Или отмщение за мучительную разлуку.
— Твоя девочка тоже тосковала по дому?
Катрин бросает на нее взгляд, в нем посверкивает раздражение.
— Она не моя девочка, она мой клиент.
Наступает молчание, Мари вдруг замечает, что они шагают в ногу.
— Но она конечно же тосковала, — говорит Катрин. — Постоянно. И сейчас тоскует, хотя нет у нее никакого дома и возвращаться ей некуда.
Дом. Домой.
Сверкеру надо было возвращаться в Стокгольм почти сразу. Мне пришлось остаться в Несшё, улаживать все, что в таких случаях полагается уладить.
Уже когда мы проснулись, что-то изменилось. Равновесие сместилось, страсть и легкое равнодушие поменялись местами. Я проводила его до машины и стояла, обхватив себя за плечи, пока он закидывал пиджак на заднее сиденье. Где-то вдалеке играл духовой оркестр. «Интернационал».
Было Первое мая, и демонстрация, видимо, приближалась к главной площади. Не считая этого, в городе было так же тихо, как во всех маленьких шведских городках, ни ветерка в голых березовых ветках, ни шума машин, ни единого человека на улице перед старым спорткомплексом.
В моем детстве там устраивали танцы. Порой из окна своей комнаты я видела, как распахивались двери этого огромного здания, поглощая часть городской молодежи, не посещающую ни одной из восьми местных «свободных церквей». Девушки в развевающихся юбках под полурасстегнутыми пальто, держась за руки, бежали вприпрыжку от Аннефоршвэген. Застенчивые парни с тщательно уложенными под бриллиантин челками отирались вокруг с напускной небрежностью. Было интересно, что творится там, внутри, — так же ли гремит музыка под сводами из ДСП в дырочку, как у нас во время гимнастики, и удается ли хоть раз в месяц ароматам ландыша и мужского лосьона перебить стойкий запах пота, въевшийся, кажется, в каждую пору здания? Я этого так и не узнала. К тому времени, когда я по возрасту тоже могла ходить на танцы, здание спорткомплекса уже стояло по субботам пустое и темное. А Несшё обзавелся собственным Народным домом с настоящим танцполом. И пахло там табаком и лаком для волос — так мне показалось, когда я стояла в толпе девчонок, ожидающих приглашения.
А на улице перед домом моих родителей пахло весной. Я глубоко втянула воздух, вбирая в себя эту свежесть. Сверкер понял это как вздох.
— Не тревожься, — сказал он. — Я позвоню.
Я не дала себе труда объяснить ему, что я ничуть не тревожусь, что я уже получила от него все, что хотела, и нужно ли мне большее, сама пока не знаю. В то же время меня несколько смущали собственные чувства. Он ведь сказал мне то, что никто до сих пор не говорил. Откуда оно взялось, это смутное нетерпение у меня в теле, ползучее раздражение оттого, что он не отпускает мою руку, настойчиво обцеловывая каждый сустав каждого пальца? Сядет он в свою машину когда-нибудь или нет? Как он не понимает — человека надо оставить в покое!