Шрифт:
Слова, лишенные реального содержания, мертвые слова, имитирующие жизнь, слова, потрясшие меня еще и тем, что входили и в мой лексикон, в тот язык, который я прекрасно знала и видела изнутри, в язык, где ни на йоту не было подлинности и правды. Язык желтой прессы. Язык рекламы. Я покраснела, осознав, что Сверкер употреблял весь этот вокабуляр на полном серьезе. Демонстрируя отсутствие слуха и чутья, причем, что самое обидное, не только у него, но и у меня. Я же и себе позволила обмануться, и сама себя обманывала. Не вполне сознавая, я вообразила, будто самоуверенность, с которой он держался, вескость, с которой он высказывался на ту или иную тему, однозначность, с которой он то привлекает меня, то отталкивает, коренится в его особом отношении к жизни, будто он решил: неважно, что здесь, на поверхности, — зато внутри него таится нечто глубокое и подлинное, что не поддается словам, но накладывает отпечаток на мысли и поступки.
А оказался обычным типом без воображения, которому просто ширинка жмет. Банально.
Мне хватило бы и этого понимания. Но встреча с Серенькой добавила некое дополнительное измерение, то, которое вплоть до сегодняшнего дня я видеть отказывалась. Взамен подступала дурнота и тошнота, — всякий раз, стоило образу девочки промелькнуть перед глазами, и вместо всяческих раздумий я опрометью кидалась в туалет.
Всякий раз, но не теперь. Сейчас меня не вырвет. Сейчас я останусь сидеть за письменным столом и в самом деле попытаюсь постичь непостижимое.
Что думал Сверкер, когда ее встретил?
Что это она выбрала такую жизнь? Неужто он правда считал, будто она сама выбрала — день за днем, месяц за месяцем, год за годом открывать свои самые сокровенные и чувствительные места незнакомым мужчинам? И неужели полагал, что он, в три раза ее старше, кажется ей сексуально привлекательным?
Нет. Разумеется, нет. Он мог быть наивен, но не до такой степени.
А значит, он сознавал: она занимается этим, потому что вынуждена, и что есть тысяча объяснений тому, что ее вынудило, но и эти объяснения тоже можно обобщить в нескольких словах. Бедность. Зависимость. Бесправие. Самоуничижение. За каждым из этих слов — сплетение исторических, экономических, социальных и психологических связей, которые одновременно и упрощают, и усложняют дело, целые области знания, описывающие бесцеремонность человека по отношению к другим людям. И Сверкер осознал это, должен был осознавать: это — знание, которым располагает и он, и я, всякий образованный обитатель процветающего мира, но которым он решил пренебречь. Он купил ее. Он купил человека только потому, что тот продавался.
И должно быть, именно этот факт — что она продавалась — и разжигал его желание. Она ведь была некрасивая, не сравнить с другими его женщинами. И даже ее юность тут вряд ли при чем, — со многих фотографий, хранившихся под пластиковой подложкой, смотрели девушки лишь на годик-другой старше Серенькой. Видимо, что-то в ее тощем теле и голодном облике пробуждало желание, что-то, свидетельствующее о покупке и продаже, о власти и унижении, о спектакле, который приходится разыгрывать каждый день и который теперь будет сыгран на самой тайной сцене бытия, но со сменой ролей.
Закрываю глаза и вижу их обоих, вижу, как Сверкер следом за ней поднимается по тесной лестнице. Там очень темно, голые лампочки на потолке не горят, и только с улицы через замызганные стекла пробивается слабый свет уличного фонаря. Сверкер крепко держится за перила и пробует ногой каждую ступеньку, словно опасаясь, что та проломится под его тяжестью. И тем не менее улыбается — сам себе улыбается, упиваясь мыслью, что никто, абсолютно никто не знает, где он сейчас находится. Он ускользнул от всех взглядов, спрятался от мира, наконец-то он свободен.
Серенькая останавливается на верхней площадке и ждет, он устремляется через две ступеньки, чтобы ее догнать, вдруг решив, что там ее дверь, но когда он уже почти поднялся, она поворачивается и ступает на следующий лестничный пролет. Еще этаж. Он останавливается, переводя дыхание, и снова ставит ногу на ступеньку, стараясь не отставать…
В дверь звонят. Сморгнув, озираюсь, как спросонок.
У меня в кабинете все как обычно. На экране монитора мельтешит скринсейвер, стопки министерских отчетов и меморандумов громоздятся на письменном столе, книги теснятся на полках… Однако мне все же требуется несколько секунд, чтобы осознать, где я и кто я.
Звонят еще раз, теперь дольше и решительней. Опять журналист? Не знаю, выдержу ли еще одного, поэтому выхожу в верхний холл, открываю дверь на балкон, подкрадываюсь на цыпочках к парапету и, перегнувшись, пытаюсь разглядеть, кто там стоит на крыльце подо мной. Но бесполезно, мне ничего не видно. Тем временем в дверь звонят снова.
— Кто там? — говорю приглушенным голосом.
Проходит несколько секунд, прежде чем он показывается, парень в черной куртке и черной шапочке. Это Андреас, давний помощник Сверкера, он приходит в выходные. Задрав голову и склонив чуть набок, он щурясь смотрит на меня.
— Что случилось?
Я качаю головой.
— Сейчас спущусь и открою.
Вид у Андреаса несколько неуверенный — он переступает порог и, помедлив, принимается расстегивать куртку.
— А Аннабель, что, нет? Я-то спешил, хотел ее отпустить.
— Нет, — отвечаю. — Ей разрешили уйти чуть раньше.
Он таращит на меня глаза.
— Так вы же можете разговаривать! А в газетах пишут — не можете.
— Временная афазия, — отвечаю. — Все, прошла.
Андреас морщит лоб — он все-таки студент-медик.