Шрифт:
— Ученики ваши?
— Ребятишки отцам рассказали: «Учитель, мол, питерский, а не знает: почему сие важно в-пятых? Батюшка спросил, а он и ничего». А отцы и рады: «какой это, подхватили, учитель, это — дурак. Мы детей к нему не пустим, а к графинюшке пустим: если покосец даст покосить — пусть тогда ребятки к ней ходят, поют, ништо, худого нет». Я так и остался.
— Ни при чем?
— Да, так ходил, думал до осени, но тут… подвернулось…
— Новая история?
— Да, из-за пустого лакомства.
Понятно, нетерпение знать: как и какая сладость сей жизни соблазнила Шерамура? Почему сие было важно в-пятых?
Дело это содержалось в англичанке.
Глава двенадцатая
Пожилая дама, о которой заходит речь, была особа, описания которых не терпит английская литература, но которых зато с любовью разработывает французская. Смелейшие из английских писателей едва касаются одной стороны — их ипокритства * , но Тэн обнаружил и другие свойства этих тартюфок * . Их вкус мало разборчив, их выбор падает на то, что менее афиширует. В большинстве случаев это бывает собственный кучер или собственный лакей. Внешняя фешионабельность и гадкая связь идут, ничего не нарушая и ничему не препятствуя. Если нет собственного кучера и лакея, тогда хорош и католический монах. Эти лица пользуются очень хорошею репутациею во многих отношениях, особенно со стороны скромности. Вообще английский культ дорожит в таких обстоятельствах скромностью субъекта и таким его положением, которое исключало бы всякое подозрение. Шерамур был в этом роде. Но тут дело было несколько лучше: по тонким навыкам старой эксцентрички Шерамур ей даже нравился. Она была свободна от русских предрассудков и не смотрела на него презрительными глазами, какими глядела «мизантропка», опрокидывающая свою ипохондрию, или се камеристки, этот безвкуснейший род женщин в целой вселенной. Крепкий, кругленький, точно выточенный торс маленького Шерамура, его античные ручки, огневые черные глаза и неимоверно сильная растительность, выражавшаяся смолевыми кудрями и волнистою бородою, производили на нее впечатление сколько томное, столько же и беспокоящее. Он представлялся ей маленьким гномом, который покинул темные недра гор, чтобы изведать привязанность, — и это ничего, что он мал, но он крепок, как молодой осленок, о котором в библии так хорошо рассказано * , как упруги его ноги и силен его хребет, — как бодро он несется и как неутомимо прыгает. Она знала в этом толк. Притом он был franc novice [25] — это возбуждало ее опытное любопытство, и, наконец, он молчалив и совершенно не подозрителен.
25
Добровольный послушник (франц.).
И вот мало-помалу, приучив его к себе во время его болезни, англичанка не оставляла его своим вниманием и тогда, когда он очутился без дела и без призора за то, что не знал: «почему сие важно в-пятых?»
Она была терпеливее графини и не покидала Шерамура, а как это делалось на основании какого-то текста, то графиня не находила этого нимало странным. Напротив: это было именно как следует, — потому что онине так как мы — примемся да и бросим, а онидо конца держатся правила: fais се que tu dois. [26]
26
Исполняй свой долг (франц.).
И та действительно держалась этого правила: она учила Шерамура по-французски, употребляла его для переписки «стишков» и «трактатцев» и часто его подкармливала, спрашивая на его долю котлетку или давая ему каштаны или фисташки, которые он любил и ел презабавно, как обезьяна.
Все это шло в своем порядке, пока не пришло к развязке, самой неожиданной, но вполне соответственной дарованиям и такту Шерамура. Но это замечательнейшее из его приключений нельзя излагать в моих сокращениях, оно должно быть передано в дословной форме его собственного рассказа, насколько он сохранился в моей памяти.
— Она, — говорит Шерамур, — раз взяла меня за бороду, — и зубами заскрипела. Я говорю: «Чего это вы?»
«Приходи ко мне в окно, когда все уснут».
Я говорю:
«Зачем?»
«Я, — говорит, — тебе сладости дам».
«Какой?»
Она говорит:
«Кис-ме-квик * ».
Я говорю:
«Это пряник?»
Она говорит:
«Увидишь».
Я и полез. Из саду невысоко: она руку спустила и меня вздернула.
«Иди, — говорит, — за ширмы, чтобы тень не видали».
А там, за ширмой, серебряный поднос и две бутылочки: одна губастая, а одна такая.
Она спрашивает:
«Чего хочешь: коньяк или шартрез?»
«Мне, — говорю, — все равно».
«Пей что больше любишь».
«Да мне все равно, — а вот зачем вы так разодеты?»
«А что такое?»
«То, — говорю, — что мне совестно — ведь вы не статуя, чтоб много видно».
— А она, — вмешиваюсь, — как была разодета?
— Как! скверно, совсем вполодета, рукава с фибрами и декольте до самых пор, везде тело видно.
— Хорошее тело?
Ну вот, я будто знаю? Мерзость… по всем местам везде духами набрыськано и пудрой приляпано… как лишаи… «Зачем, говорю, так набрыськались, что дышать неприятно?»
«Ты, — говорит, — глупый мальчик, не понимаешь: я тебя сейчас самого набрыськаю», — и стала через рожок дуть.
Я говорю:
«Оставьте, а то уйду».
Она дуть перестала, а заместо того мокрую губку с одеколоном мне прямо в лицо.
«Это, — говорю, — еще что за подлость!»
«Ничего, — говорит, — надо… личико чисто делать».
А, — говорю, — если так, то прощайте!» — Выскочил из-за ширмы, а она за мною, стали бегать, что-то повалили; она испугалась, а я за окно и спрыгнул.
— Только всего и было с англичанкой?
— Ну, понятно. А буфетчик из этого вывел, что я будто духи красть лазил.
— Как духи красть? Отчего он это мог вывесть?
— Оттого, что когда поймал, от меня пахло. Понимаете?